Все трое немцев были из белградского гарнизона. Проблема сохранения исторических памятников. «Все трое немцев были из белградского гарнизона…» (по К. М. Симонову). (ЕГЭ по русскому). Симонов Константин Михайлович Бессмертная фамилия Рассказ

Симонов Константин Михайлович

Книга посетителей

Высокий, покрытый хвойным лесом холм, на котором похоронен Неизвестный солдат, виден почти с каждой улицы Белграда. Если у вас есть бинокль, то, несмотря на расстояние в пятнадцать километров, на самой вершине холма вы заметите какое-то квадратное возвышение. Это и есть могила Неизвестного солдата.

Если вы выедете из Белграда на восток по Пожаревацкой дороге, а потом свернете с нее налево, то по узкому асфальтированному шоссе вы скоро доедете до подножия холма и, огибая холм плавными поворотами, начнете подниматься к вершине между двумя сплошными рядами вековых сосен, подножия которых опутаны кустами волчьих ягод и папоротником.

Дорога выведет вас на гладкую асфальтированную площадку. Дальше вы не проедете. Прямо перед вами будет бесконечно подниматься вверх широкая лестница, сложенная из грубо обтесанного серого гранита. Вы будете долго идти по ней мимо серых парапетов с бронзовыми факелами, пока наконец не доберетесь до самой вершины.

Вы увидите большой гранитный квадрат, окаймленный мощным парапетом, и посредине квадрата наконец самую могилу - тоже тяжелую, квадратную, облицованную серым мрамором. Крышу ее с обеих сторон вместо колонн поддерживают на плечах восемь согбенных фигур плачущих женщин, изваянных из огромных кусков все того же серого мрамора.

Внутри вас поразит строгая простота могилы. Вровень с каменным полом, истертым бесчисленным множеством ног, вделана большая медная доска.

На доске вырезано всего несколько слов, самых простых, какие только можно себе представить:

ЗДЕСЬ ПОХОРОНЕН НЕИЗВЕСТНЫЙ СОЛДАТ

А на мраморных стенах слева и справа вы увидите увядшие венки с выцветшими лентами, возложенные сюда в разные времена, искренне и неискренне, послами сорока государств.

Вот и все. А теперь выйдите наружу и с порога могилы посмотрите во все четыре стороны света. Быть может, вам еще раз в жизни (а это бывает в жизни много раз) покажется, что вы никогда не видели ничего красивее и величественнее.

На востоке вы увидите бесконечные леса и перелески с вьющимися между ними узкими лесными дорогами.

На юге вам откроются мягкие желто-зеленые очертания осенних холмов Сербии, зеленые пятна пастбищ, желтые полосы жнивья, красные квадратики сельских черепичных крыш и бесчисленные черные точки бредущих по холмам стад.

На западе вы увидите Белград, разбитый бомбардировками, искалеченный боями и все же прекрасный Белград, белеющий среди блеклой зелени увядающих садов и парков.

На севере вам бросится в глаза могучая серая лента бурного осеннего Дуная, а за ней тучные пастбища и черные поля Воеводина и Баната.

И только когда вы окинете отсюда взглядом все четыре стороны света, вы поймете, почему Неизвестный солдат похоронен именно здесь.

Он похоронен здесь потому, что отсюда простым глазом видна вся прекрасная сербская земля, все, что он любил и за что он умер.

Так выглядит могила Неизвестного солдата, о которой я рассказываю потому, что именно она будет местом действия моего рассказа.

Правда, в тот день, о котором пойдет речь, обе сражавшиеся стороны меньше всего интересовались историческим прошлым этого холма.

Для трех немецких артиллеристов, оставленных здесь передовыми наблюдателями, могила Неизвестного солдата была только лучшим на местности наблюдательным пунктом, с которого они, однако, уже дважды безуспешно запрашивали по радио разрешения уйти, потому что русские и югославы начинали все ближе подходить к холму.

Все трое немцев были из белградского гарнизона и прекрасно знали, что это могила Неизвестного солдата и что на случай артиллерийского обстрела у могилы и толстые и прочные стены. Это было по их мнению, хорошо, а все остальное их нисколько не интересовало. Так обстояло с немцами.

Русские тоже рассматривали этот холм с домиком на вершине как прекрасный наблюдательный пункт, но наблюдательный пункт неприятельский и, следовательно, подлежащий обстрелу.

Что это за жилое строение? Чудное какое-то, сроду такого не видал,говорил командир батареи капитан Николаенко, в пятый раз внимательно рассматривая в бинокль могилу Неизвестного солдата.- А немцы сидят там, это уж точно. Ну как, подготовлены данные для ведения огня?

Так точно! - отрапортовал стоявший рядом с капитаном командир взвода молоденький лейтенант Прудников.

Транскрипт

1 КНИГА ПОСЕТИТЕЛЕЙ Высокий, покрытый хвойным лесом холм, на котором похоронен Неизвестный солдат, виден почти с каждой улицы Белграда. Если у вас есть бинокль, то, несмотря на расстояние в пятнадцать километров, на самой вершине холма вы заметите какое-то квадратное возвышение. Это и есть могила Неизвестного солдата. Если вы выедете из Белграда на восток по Пожаревацкой дороге, а потом свернете с нее налево, то по узкому асфальтированному шоссе вы скоро доедете до подножия холма и, огибая холм плавными поворотами, начнете подниматься к вершине между двумя сплошными рядами вековых сосен, подножия которых опутаны кустами волчьих ягод и папоротником. Дорога выведет вас на гладкую асфальтированную площадку. Дальше вы не проедете. Прямо перед вами будет бесконечно подниматься вверх широкая лестница, сложенная из грубо обтесанного серого гранита. Вы будете долго идти по ней мимо серых парапетов с бронзовыми факелами, пока наконец не доберетесь до самой вершины. Вы увидите большой гранитный квадрат, окаймленный мощным парапетом, и посредине квадрата наконец самую могилу тоже тяжелую, квадратную, облицованную серым мрамором. Крышу ее с обеих сторон вместо колонн поддерживают на плечах восемь согбенных фигур плачущих женщин, изваянных из огромных кусков все того же серого мрамора. Внутри вас поразит строгая простота могилы. Вровень с каменным полом, истертым бесчисленным множеством ног, вделана большая медная доска. На доске вырезано всего несколько слов, самых простых, какие только можно себе представить: ЗДЕСЬ ПОХОРОНЕН НЕИЗВЕСТНЫЙ СОЛДАТ И дата: А на мраморных стенах слева и справа вы увидите увядшие венки с выцветшими лентами, возложенные сюда в разные времена, искренне и неискренне, послами сорока государств. Вот и все. А теперь выйдите наружу и с порога могилы посмотрите во все четыре стороны света. Быть может, вам еще раз в жизни (а это бывает в жизни много раз) покажется, что вы никогда не видели ничего красивее и величественнее. На востоке вы увидите бесконечные леса и перелески с вьющимися между ними узкими лесными дорогами. На юге вам откроются мягкие желто-зеленые очертания осенних холмов Сербии, зеленые пятна пастбищ, желтые полосы жнивья, красные квадратики сельских черепичных крыш и бесчисленные черные точки бредущих по холмам стад. На западе вы увидите Белград, разбитый бомбардировками, искалеченный боями и все же прекрасный Белград, белеющий среди блеклой зелени увядающих садов и парков. На севере вам бросится в глаза могучая серая лента бурного осеннего Дуная, а за ней тучные пастбища и черные поля Воеводина и Баната.

2 И только когда вы окинете отсюда взглядом все четыре стороны света, вы поймете, почему Неизвестный солдат похоронен именно здесь. Он похоронен здесь потому, что отсюда простым глазом видна вся прекрасная сербская земля, все, что он любил и за что он умер. Так выглядит могила Неизвестного солдата, о которой я рассказываю потому, что именно она будет местом действия моего рассказа. Правда, в тот день, о котором пойдет речь, обе сражавшиеся стороны меньше всего интересовались историческим прошлым этого холма. Для трех немецких артиллеристов, оставленных здесь передовыми наблюдателями, могила Неизвестного солдата была только лучшим на местности наблюдательным пунктом, с которого они, однако, уже дважды безуспешно запрашивали по радио разрешения уйти, потому что русские и югославы начинали все ближе подходить к холму. Все трое немцев были из белградского гарнизона и прекрасно знали, что это могила Неизвестного солдата и что на случай артиллерийского обстрела у могилы и толстые и прочные стены. Это было по их мнению, хорошо, а все остальное их нисколько не интересовало. Так обстояло с немцами. Русские тоже рассматривали этот холм с домиком на вершине как прекрасный наблюдательный пункт, но наблюдательный пункт неприятельский и, следовательно, подлежащий обстрелу. Что это за жилое строение? Чудное какое-то, сроду такого не видал, говорил командир батареи капитан Николаенко, в пятый раз внимательно рассматривая в бинокль могилу Неизвестного солдата. А немцы сидят там, это уж точно. Ну как, подготовлены данные для ведения огня? Так точно! отрапортовал стоявший рядом с капитаном командир взвода молоденький лейтенант Прудников. Начинай пристрелку. Пристрелялись быстро, тремя снарядами. Два взрыли обрыв под самым парапетом, подняв целый фонтан земли. Третий ударил в парапет. В бинокль было видно, как полетели осколки камней. Ишь брызнуло! сказал Николаенко. Переходи на поражение. Но лейтенант Прудников, до этого долго и напряженно, словно что-то вспоминая, всматривавшийся в бинокль, вдруг полез в полевую сумку, вытащил из нее немецкий трофейный план Белграда и, положив его поверх своей двухверстки, стал торопливо водить по нему пальцем. В чем дело? строго сказал Николаенко. Нечего уточнять, все и так ясно. Разрешите, одну минуту, товарищ капитан, пробормотал Прудников. Он несколько раз быстро посмотрел на план, на холм и снова на план и вдруг, решительно уткнув палец в какую-то наконец найденную им точку, поднял глаза на капитана: А вы знаете, что это такое, товарищ капитан? Что? А все и холм, и это жилое строение? Ну?


3 Это могила Неизвестного солдата. Я все смотрел и сомневался. Я где-то на фотографии в книге видел. Точно. Вот она и на плане могила Неизвестного солдата. Для Прудникова, когда-то до войны учившегося на историческом факультете МГУ, это открытие представлялось чрезвычайно важным. Но капитан Николаенко неожиданно для Прудникова не проявил никакой отзывчивости. Он ответил спокойно и даже несколько подозрительно: Какого еще там неизвестного солдата? Давай веди огонь. Товарищ капитан, разрешите! просительно глядя в глаза Николаенко, сказал Прудников. Ну что еще? Вы, может быть, не знаете... Это ведь не просто могила. Это, как бы сказать, национальный памятник. Ну... Прудников остановился, подбирая слова. Ну, символ всех погибших за родину. Одного солдата, которого не опознали, похоронили вместо всех, в их честь, и теперь это для всей страны как память. Подожди, не тараторь, сказал Николаенко и, наморщив лоб, на целую минуту задумался. Был он большой души человек, несмотря на грубость, любимец всей батареи и хороший артиллерист. Но, начав войну простым бойцом-наводчиком и дослужившись кровью и доблестью до капитана, в трудах и боях так и не успел он узнать многих вещей, которые, может, и следовало бы знать офицеру. Он имел слабое понятие об истории, если дело не шло о его прямых счетах с немцами, и о географии, если вопрос не касался населенного пункта, который надо взять. А что до могилы Неизвестного солдата, то он и вовсе слышал о ней в первый раз. Однако, хотя сейчас он не все понял в словах Прудникова, он своей солдатской душой почувствовал, что, должно быть, Прудников волнуется не зря и что речь идет о чем-то в самом деле стоящем. Подожди, повторил он еще раз, распустив морщины. Ты скажи толком, чей солдат, с кем воевал, вот ты мне что скажи! Сербский солдат, в общем, югославский, сказал Прудников. Воевал с немцами в прошлую войну четырнадцатого года. Вот теперь ясно. Николаенко с удовольствием почувствовал, что теперь действительно все ясно и можно принять по этому вопросу правильное решение. Все ясно, повторил он. Ясно, кто и что. А то плетешь невесть чего «неизвестный, неизвестный». Какой же он неизвестный, когда он сербский и с немцами в ту войну воевал? Отставить огонь! Вызовите ко мне Федотова с двумя бойцами. Через пять минут перед Николаенко предстал сержант Федотов, неразговорчивый костромич с медвежьими повадками и непроницаемо-спокойным при всех обстоятельствах, широким, рябоватым лицом. С ним пришли еще двое разведчиков, тоже вполне снаряженные и готовые. Николаенко кратко объяснил Федотову его задачу влезть на холм и без лишнего шума снять немецких наблюдателей. Потом он с некоторым сожалением посмотрел на гранаты, в обильном количестве подвешенные к поясу Федотова, и сказал:


4 Этот дом, что на горе, он историческое прошлое, так что ты в самом доме гранатами не балуйся, и так наковыряли. Если что с автомата сними немца, и все. Понятна твоя задача? Понятна, сказал Федотов и стал взбираться на холм в сопровождении своих двух разведчиков. * * * Старик-серб, сторож при могиле Неизвестного солдата, весь этот день с утра не находил себе места. Первые два дня, когда немцы появились на могиле,.притащив с собой стереотрубу, рацию и пулемет, старик по привычке толокся наверху под аркой, подметал плиты и пучком перьев, привязанных к палке, смахивал пыль с венков. Он был очень стар, а немцы были очень заняты своим делом и не обращали на него внимания. Только вечером второго дня один из них наткнулся на старика, с удивлением посмотрел на него, повернул за плечи спиной к себе и, сказав: «Убирайся», шутливо и, как ему казалось, слегка поддал старика под зад коленкой. Старик, спотыкаясь, сделал несколько шагов, чтобы удержать равновесие, спустился по лестнице и больше уже не поднимался к могиле. Он был очень стар и еще в ту войну потерял всех своих четырех сыновей. Поэтому он и получил это место сторожа, и поэтому же у него было свое особенное, скрываемое от всех отношение к могиле Неизвестного солдата. Где-то в глубине души ему казалось, что в этой могиле похоронен один из его четырех сыновей. Сначала эта мысль только изредка мелькала в его голове, но после того как он столько лет безотлучно пробыл на могиле, эта странная мысль превратилась у него в уверенность. Он никому и никогда не говорил об этом, зная, что над ним будут смеяться, но про себя все крепче свыкался с этой мыслью и, оставшись наедине с самим собой, только думал: который из четырех? Прогнанный немцами с могилы, он плохо спал ночь и слонялся внизу вокруг парапета, страдая от обиды и от нарушения многолетней привычки подниматься каждое утро туда, наверх. Когда раздались первые разрывы, он спокойно сел, прислонившись спиною к парапету, и стал ждать что-то должно было перемениться. Несмотря на свою старость и жизнь в этом глухом месте, он знал, что русские наступают на Белград и, значит, в конце концов должны прийти сюда. После нескольких разрывов все затихло на целых два часа, только немцы шумно возились там наверху, громко кричали что-то и ругались между собой. Потом вдруг они начали стрелять из пулемета вниз. И кто-то снизу тоже стрелял из пулемета. Потом близко, под самым парапетом, раздался громкий взрыв и наступила


5 тишина. А через минуту всего в каких-нибудь десяти шагах от старика с парапета кубарем прыгнул немец, упал, быстро вскочил и побежал вниз, к лесу. Старик на этот раз не слышал выстрела, он только увидел, как немец, не добежав нескольких шагов до первых деревьев, подпрыгнул, повернулся и упал ничком. Старик перестал обращать внимание на немца и прислушался. Наверху, у могилы, слышались чьи-то тяжелые шаги. Старик поднялся и двинулся вокруг парапета к лестнице. Сержант Федотов потому что услышанные стариком тяжелые шаги наверху были именно его шагами, убедившись, что, кроме трех убитых, здесь больше нет ни одного немца, поджидал на могиле своих двух разведчиков, которые оба были легко ранены при перестрелке и сейчас еще карабкались на гору. Федотов обошел могилу и, зайдя внутрь, рассматривал висевшие на стенах венки. Венки были погребальные, именно по ним Федотов понял, что это могила, и, разглядывая мраморные стены и статуи, думал о том, чья бы это могла быть такая богатая могила. За этим занятием его застал старик, вошедший с противоположной стороны. По виду старика Федотов сразу вывел правильное заключение, что это сторож при могиле, и, сделав три шага ему навстречу, похлопал старика по плечу свободной от автомата рукой и сказал именно ту успокоительную фразу, которую он всегда говорил во всех подобных случаях: Ничего, папаша. Будет порядок! Старик не знал, что значат слова «будет порядок!», но широкое рябоватое лицо русского осветилось при этих словах такой успокоительной улыбкой, что старик в ответ тоже невольно улыбнулся. А что малость поковыряли, продолжал Федотов, нимало не заботясь, понимает его старик или нет, что поковыряли, так это же не сто пятьдесят два, это семьдесят шесть, заделать пара пустяков. И граната тоже пустяк, а мне их без гранаты взять никак нельзя было, объяснил он так, словно перед ним стоял не старик-сторож, а капитан Николаенко. Вот какое дело, заключил он. Понятно? Старик закивал головой он не понял того, что сказал Федотов, но смысл слов русского, он чувствовал, был такой же успокоительный, как и его широкая улыбка, и старику захотелось, в свою очередь, сказать ему в ответ что-то хорошее и значительное. Здесь похоронен мой сын, неожиданно для себя в первый раз в жизни громко и торжественно сказал он. Мой сын, старик показал себе на грудь, а потом на бронзовую плиту. Он сказал это и с затаенным страхом посмотрел на русского: сейчас тот не поверит и будет смеяться. Но Федотов не удивился. Он был советский человек, и его не могло удивить то, что у этого бедно одетого старика сын похоронен в такой могиле. «Стало быть, отец, вот оно что, подумал Федотов. Сын, наверно, известный человек был, может, генерал». Он вспомнил похороны Ватутина, на которых он был в Киеве, просто, покрестьянски одетых стариков-родителей, шедших за гробом, и десятки тысяч людей, стоявших кругом.


6 Понятно, сказал он, сочувственно посмотрев на старика. Понятно. Богатая могила. И старик понял, что русский ему не только поверил, но и не удивился необычайности его слов, и благодарное чувство к этому русскому солдату переполнило его сердце. Он поспешно нащупал в кармане ключ и, открыв вделанную в стену железную дверцу шкафа, достал оттуда переплетенную в кожу книгу почетных посетителей и вечное перо. Пиши, сказал он Федотову и протянул ему ручку. Приставив к стене автомат, Федотов взял в одну руку вечное перо, а другой перелистнул книгу. Она пестрела пышными автографами и витиеватыми росчерками неведомых ему царственных особ, министров, посланников и генералов, ее гладкая бумага блестела, как атлас, и листы, соединяясь друг с другом, складывались в один сияющий золотой обрез. Федотов спокойно перевернул последнюю исписанную страницу. Как он не удивился раньше тому, что здесь похоронен сын старика, так он не удивился и тому, что ему надо расписаться в этой книге с золотым обрезом. Открыв чистый лист, он, с никогда не покидавшим его чувством собственного достоинства, своим крупным, как у детей, твердым почерком неторопливо вывел через весь лист фамилию «Федотов» и, закрыв книгу, отдал вечное перо старику. Федотов! донесся снаружи голос одного из бойцов, наконец взобравшихся на гору. Здесь я! сказал Федотов и вышел на воздух. На пятьдесят километров во все стороны земля была открыта его взгляду. На востоке тянулись бесконечные леса. На юге желтели осенние холмы Сербии. На севере серой лентой извивался бурный Дунай. На западе лежал белеющий среди увядающей зелени лесов и парков еще не освобожденный Белград, над которым курились дымы первых выстрелов. А в железном шкафу рядом с могилой Неизвестного солдата лежала книга почетных посетителей, в которой самой последней стояла написанная твердой рукой фамилия еще вчера никому не известного здесь советского солдата Федотова, родившегося в Костроме, отступавшего до Волги и смотревшего сейчас отсюда вниз, на Белград, до которого он шел три тысячи верст, чтобы освободить его. 1944



Как волк своё получил дна"жды но"чью лиса" пошла" в ау"л 1 за ку"рицей. Она" пошла" туда" потому", что о"чень хоте"ла есть. В ау"ле лиса" укра"ла* са"мую большу"ю ку"рицу и бы"стро-бы"стро побежа"ла в

Игра в войну Слишком жарко для баскетбола, сказал Люк. Давайте займемся чем-то еще. Они отошли в тень ивы, чтобы решить, что делать дальше. У тебя есть еще водяные мячи? спросил Денни. Нет, ответил Люк.

Али и его фотоаппарат Али живет в Стамбуле, большом городе в Турции. Он живет в старом доме рядом со знаменитой Голубой мечетью. После школы Али вернулся домой и сел у окна. Он рассматривал лодки, выходившие

Русский 5 Домашняя работа 28 февраля Имя. Задание 1: Прочитайте рассказ Н. Носова Метро! ы с мамой и Вовкой были в гостях у тети Оли в Москве. В первый же день мама и тетя ушли в магазин, а нас с Вовкой

Муниципальное бюджетное дошкольное образовательное учреждение 150 «Детский сад общеразвивающего вида с приоритетным осуществлением деятельности по познавательно-речевому направлению развития воспитанников»

1. Раз, два, три, кто с нами посмотри! Игры для знакомства Новичкам в группе в первое время приходится нелегко. Чтобы дети смогли найти в ней свое место, она должна стать более открытой. Собранные в этом

Хорошо" дое"хали? спроси"л сын, прислу"шиваясь к же"нскому го"лосу из-за две"ри. Он знал, что э"то был го"лос той да"мы, кото"рая встре"тилась ему" при вхо"де. Да"ма сно"ва вошла" в вагон. Вро"нский вспо"мнил

Слабовидящий немец о Минске: «Я показался работнице метро подозрительным долго копался в рюкзаке» В Минске не страшно Слабовидящий немец Поль и его друг Алеша, которые приехали из Бремена в Минск по обмену,

2 ПРО СЛОНА Мы подходили на пароходе к Индии. Утром должны были прийти. Я сменился с вахты, устал и никак не мог заснуть: всё думал, как там будет. Вот как если б мне в детстве целый ящик игрушек принесли

2017 Однажды Петя возвращался из детского сада. В этот день он научился считать до десяти. Дошёл он до своего дома, а его младшая сестра Валя уже дожидается у ворот. А я уже считать умею! похвастался

Смотри! сказала Энни и показала на веревочную лестницу. Джек в жизни не видел таких длинных лестниц. Ух ты, вырвалось у него. Лестница тянулась до самой верхушки дерева. А там, на самом верху, меж двух

6 ГЛАВА ПЕРВАЯ, в которой мы знакомимся с Винни-Пухом и несколькими пчёлами Ну вот, перед вами Ви"нни-Пух. Как видите, он спускается по лестнице вслед за своим другом Кри"стофером Ро"бином, головой вниз,

АЛЕКСАНДР МЕНЬ Эту историю о. Александр придумал и рассказал сидя за столом в кругу друзей. Приведенный текст - расшифровка с магнитофонной кассеты... АЛЕКСАНДР МЕНЬ СКАЗКА О ПРОИСХОЖДЕНИИ ЧЕЛОВЕКА ХУДОЖНИК

Али-Баба и сорок разбойников В давние времена жили два брата Касим и Али-Баба. Касим был богатым торговцем, его жену звали Фатима. А Али-Баба был беден, и женат он был на девушке Зейнаб. Однажды жена сказала

Надежда Щербакова Ральф и Фалабелла Жил на свете кролик. Его звали Ральф. Но это был необычный кролик. Самый большой в мире. Такой большой и неуклюжий, что не мог даже бегать и скакать, как остальные кролики,

Государственное образовательное учреждение Гимназия «ГАММА» 1404 Дошкольное отделение «Вешняки» Сценки по ПДД Подготовила: Воспитатель Жерукова И. М. Москва, 2014 ПДД или правила дорожного движения нужно

Жил в лесу один невоспитанный Мышонок. Утром он никому не говорил «доброе утро». А вечером никому не говорил «спокойной ночи». Рассердились на него все звери в лесу. Не хотят с ним дружить. Не хотят с

Цели: Рассказ беседа о Дне Победы Конспект занятия познавательного цикла (старший дошкольный возраст) Тема: «Рассказ беседа о Дне Победы» Продолжать знакомить детей с историей своей страны, с защитниками

Лучик надежды После долгого путешествия и опасных приключений приехал Иван- Царевич домой. Заходит он во дворец но никто его не узнает и не здоровается. Что произошло, почему никто не узнаёт Ивана-Царевича?

ТЕКСТ 3. Прочитайте текст и вместо точек вставьте нужные слова. СТАРИК И ВОЛК (Русская народная сказка) Жили-были (1)... и старуха. Были у них сын и дочь, петух и (2)..., овца и конь. Однажды прибежал

Муниципальное дошкольное образовательное учреждение «Детский сад 3» Непрерывная образовательная деятельность на игровой основе с использованием ИКТ по формированию математических представлений «Приключения

Медведева Елена, г. Зеленоград «В шестнадцать мальчишеских лет» Я - ученица теперь уже 3 «Б» класса Медведева Елена. Я живу и учусь в прекрасном городе Зеленограде. Наш город стоит на особом месте рубеже

ПРИТЧИ Рыцарь и Дракон Притча неизвестного происхождения Рыцарь был голоден, и его мучила жажда. Шёл рыцарь по пустыне. По пути он потерял коня, шлем и доспехи. Остался только меч. Вдруг вдалеке он увидел

Конспект интегрированной НОД ДЛЯ ДЕТЕЙ СРЕДНЕЙ ГРУППЫ Мы живём в России. Составила и провела воспитатель высшей категории МАДОУ д/с 58 Гараева Ольга Фёдоровна 2017 г. Конспект интегрированной НОД: Мы живём

ВОЕННОЕ ЛИХОЛЕТЬЕ Салтыкова Эмилия Владимировна, г. Брянск Великая Отечественная Война. Это была самая кровавая война за всю историю нашего народа. Более двадцати семи миллионов погибших печальный еѐ итог.

Сын полка За время войны Джульбарс сумел обнаружить более 7 тысяч мин и 150 снарядов. 21 марта 1945 года за успешное выполнение боевого задания Джульбарс был награжден медалью «За боевые заслуги». Это

Работа загружена с сайта Typical Writer.ru http://typicalwriter.ru/publish/2582 Mark Haer Мысли (Серия стихотворений) Последнее изменение: 08 октября 2016 (c) Все права на эту работу принадлежат автору

Работу выполнили: Виноградова Яна, ученица 7 класса Мой дедушка, мой герой Раскаты залповых орудий...огонь сметает все вокруг... В дыму ребенок тянет руки... Война замкнула страшный круг.. Я вижу это на

Краткое содержание комендант снежной крепости >>> Краткое содержание комендант снежной крепости Краткое содержание комендант снежной крепости Ну, или магией, если хотите. Музыка доносится в квартиру Максимовых,

Влас Михайлович Дорошевич Человек http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=655115 Аннотация «Однажды Аллах спустился на землю, принял вид самого, самого простого человека, зашел в первую попавшуюся

ГОСУДАРСТВЕННОЕ УЧРЕЖДЕНИЕ ОБРАЗОВАНИЯ «Ясли-сад 11 г. Вилейки» Конспект открытого занятия по обучению грамоте «Королевство звуков. Звуко - буквенный анализ слова ДОМ» Подготовил учитель-дефектолог специальной

Мы, поколение 21 века, не знаем, что такое война. И не надо нам видеть взрывы бомб и кровь детей. Пусть всегда будет МИР на земле. Но знать, как завоевана Победа, как сражались с фашистами наши прадеды,

Урок 56 1. -Что такое притча? -Притча - это рассказ, которым учат Божью правду. 2. -Почему Иисус начал учить людей притчами? -Несмотря на то, что многие люди последовали за Иисусом, они не верили в него.

Страница: 1 ТЕСТ 23 Фамилия, имя Прочитай текст. Класс ЧТО СКАЗАЛА БЫ МАМА? Гринька и Федя собрались на луг за щавелем. И Ваня пошёл с ними. Ступай, ступай, сказала бабушка. Наберёшь щавелю зелёные щи

МУНИЦИПАЛЬНОЕ БЮДЖЕТНОЕ ДОШКОЛЬНОЕ ОБРАЗОВАТЕЛЬНОЕ УЧРЕЖДЕНИЕ «ДЕТСКИЙ САД «РОДНИЧОК» Непосредственно-образовательная деятельность педагога- психолога в средней группе по сказкотерапии: «Победи свой страх»

Рассказы о войне для детей Буль - буль. Автор: Сергей Алексеев Не стихают бои в Сталинграде. Рвутся фашисты к Волге. Обозлил сержанта Носкова какой-то фашист. Траншеи наши и гитлеровцев тут проходили рядом.

Муниципальное бюджетное общеобразовательное учреждение «Арлюкская средняя общеобразовательная школа» Классный час, посвящённый году семьи. 7 класс Составила: Иванова Г. В., классный руководитель 2012 год

Русско-Акташская специальная (коррекционная) общеобразовательная школа интернат VIII вида Викторина на лучшее знание ПДД Цели и задачи: закрепить знания детей о дорожных знаках и правилах дорожного движения;

Илья Члаки Цикл «Закон природы» АДАМ И ЕВА (Певуны) 2 Действующие лица: Она Он 3 Есть хочу. Не слышишь? Терпи. Терплю. Но все равно хочется. Давай, я тебя поцелую? Давай. Он целует. Хорошо. Еще? Еще. Он

Надежда Щербакова Мама, не плачь! Моя мама гладильщица. Она работает в химчистке, гладит уже постиранные вещи. У них есть всякие специальные машины, которыми они гладят. Мама уходит утром и приходит вечером.

Муниципальное дошкольное образовательное учреждение детский сад комбинированного вида 8 г. Володарск Нижегородская область «ПУТЕШЕСТВИЕ С ГЕОМЕТРИЧЕСКИМИ ФИГУРАМИ» (нод - игра по математике в старшей группе)

«Люблю тебя, мой край родной!» Природа Краснодарского края У каждого человека есть родина. То место, где он родился, вырос, где прошли его лучшие годы детства. Воспоминания о родине всегда вызывают теплые

ИТОГОВАЯ РАБОТА 1 ПО ЧТЕНИЮ ДЛЯ 3 КЛАССА (2012/2013 учебный год) Вариант 2 Школа Класс 3 Фамилия, имя ИНСТРУКЦИЯ для УЧАЩИХСЯ Сейчас ты будешь выполнять работу по чтению. Сначала тебе нужно прочитать текст,

РАБОЧИЙ ЛИСТ КЛАССНОГО ЧАСА «Дружба великая сила» Задание 1. Рассмотрите картинки на слайде. Что объединяет героев этих мультфильмов? Задание 2. Послушайте песню из мультфильма «Тимка и Димка» («Настоящий

Эд, как и планировал, проснулся рано утром. Он открыл Гача, так как вчера он получил 10 талонов. «Я никогда не брал монстра Гача, поэтому надо попробовать, с 1 талоном, найти партнера для Райкоу, это будет

Александр Ткаченко Житие преподобного Серафима Саровского в пересказе для детей Иллюстрации Юлии Героевой Москва. «Никея». 2014 Есть такое слово великодушие. Если про человека говорят, что он великодушный,

25 МАРШРУТ ТИГРОВ ИНСТРУКЦИЯ 1 2 3 4 5 Распечатайте эту легенду. Приходите 26 сентября 2015 года с 11:00 на Площадь Борцов за Советскую власть. Рекомендуем начать маршрут не позже 15:00. Следуйте указаниям

ИНДИВИДУАЛЬНОЕ ПОСЕЩЕНИЕ МУЗЕЯ «ГАРАЖ» СОЦИАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ Сегодня я пойду в Музей современного искусства «Гараж». В этом музее проходят выставки искусства 20-го и 21-го веков. На площади перед Музеем лежат

Нам спешить некуда! отозвались с транспорта. И надолго все затихло. Берег ждал. Но с транспорта не поступало никаких известий. На берегу тем временем кто-то добыл старый погнутый, побывавший в различных

НГЕЁТ АЖК ИЙМ УХЧ 09/18/17 1 of 6 РБВЯ ЬЪЫ ПЛДЦШЩ ОСЗЭФЮ 09/18/17 2 of 6 ННГНОГОО ННЕННОЕОО ННЁНОЁОО ННТНОТОО ННАНОАОО ННЖНОЖОО ННКНОКОО ННИНОИОО ННЙНОЙОО ННМНОМОО ННУНОУОО ННХНОХОО ННЧНОЧОО ННРНОРОО ННБНОБОО

Кадр Что происходит Звук, примечания 1 Общий, статичный, top point (через люстру), длительный Андрей и Немой сидят на ступенях лестницы. Начинают подрагивать стекляшки на люстре. Гулкая тишина, откуда-то

Чернышев Алексей Эдуардович 9 «А» класс МБОУ Школа 80 г. Ростов-на-Дону [email protected] Страницы семейной Памяти Несчастье в мою страны стремительно прилетело на крыльях фашистских самолетов, а уходило

Глава 3 Зачем мечтать? Однажды Полина и Артём разговорились о том, кто кем хочет стать. Вопрос этот, нужно заметить, один из самых важных в жизни каждого человека и поэтому говорить об этом нужно много

Рисунки С. Бордюга и Н. Трепенок 4 Сказочная повесть 5 6 ВСТУПЛЕНИЕ, КОТОРОЕ МОЖНО НЕ ЧИТАТЬ Наверное, у каждого из вас, ребята, есть своя любимая игрушка. А может быть, даже две или пять. У меня, например,

«Дорожные ловушки» Многие считают, что несчастье на дорогах случайность, и уберечься от нее невозможно. На самом деле это не так: порядка 95% ДТП с участием детей-пешеходов происходят в примерно одинаковых,

Хотел бы я, чтобы мой дед Был ветераном той войны. И рассказывал всегда Военные истории свои. Хотел бы я, чтобы бабушка моя Была ветераном труда. И рассказывала внукам, Как трудно было им тогда. Но мы

0 КОНКУРСНАЯ РАБОТА Субъект Российской Федерации: Ханты-Мансийский автономный округ - Югра Город (населенный пункт): Сургут Полное название образовательной организации: Муниципальное бюджетное общеобразовательное

Верн любил приключения! И однажды Верну захотелось приключений. Он вспомнил волшебный камень дракона. Ещё у него была фотография этого камня. И он решил отправиться за камнем. Однажды рано утром он пошёл

Упражнение: выстраиваем близкие отношения с ребенком (возраст 2-4 года) Трехлетний ребенок расстроен из-за того, что дети в саду не хотят с ним играть. Ребенок: Я не хочу идти в сад (или он может этого

Северо - Восточный административный округ XI Московский фестиваль детского и юношеского творчества «Юные таланты Московии» Жанр «ТУРИЗМ» Номинация «АЗБУКА ТУРИЗМА» Государственное образовательное учреждение

Муниципальное бюджетное дошкольное образовательное учреждение «Детский сад комбинированного вида 12 «Красная шапочка» Конспект НОД по познанию «Моя малая Родина» для детей средней группы г. Бердск 2015

Анна и рябая курица Эта история произошла в Германии во время Второй мировой войны. Еды было мало; люди недоедали и всегда были голодными, особенно дети. Анна совершала свою еженедельную поездку в деревню

УПОЛНОМОЧЕННЫЙ УГИБДД ПАМЯТКА ПО ДОРОЖНОЙ БЕЗОПАСНОСТИ ПО ПРАВАМ РЕБЕНКА ГУ МВД РОССИИ В КРАСНОДАРСКОМ КРАЕ ПО КРАСНОДАРСКОМУ КРАЮ ПАМЯТКА ПО ДОРОЖНОЙ БЕЗОПАСНОСТИ КРАСНОДАР, 1 2017 ГЛАВНОЕ ПРАВИЛО ПЕШЕХОДА

Ссылка на материал: https://ficbook.net/readfic/6902334 Просвещённые Направленность: Гет Автор: Aku_love (https://ficbook.net/authors/2292926) Беты (редакторы): MikA_CHAN (https://ficbook.net/authors/2486793)

30 текстов с ЕГЭ 2017 года по русскому языку

Составитель: Беспалова Т.В.

1)Амлинский В. Вот люди, которые приходят ко мне

2)Астафьев В. В клетке зоопарка тосковал глухарь.

3)Бакланов Г.За год службы в батарее Долговушин переменил множество должностей

4)Бакланов Г. Опять бьет немецкая минометная батарея

5)Быков В. Старик не сразу оторвал от противоположного берега

6)Васильев Б. От нашего класса у меня остались воспоминания и одна фотография.

7)Вересаев В. Усталый, с накипавшим в душе глухим раздражением

8)Воронский А. Наталья из соседней деревни

9)Гаршин В. Я живу в Пятнадцатой линии на Среднем проспекте

10)Глушко М. На перроне было холодно, опять сыпалась крупка

11)Казакевич Э. В уединенном блиндаже оставалась только Катя.

12)Качалков С. Как время меняет людей!

13)Круглый В. Все-таки время – удивительная категория.

14)Куваев О. …От сохранивших тепло камней палатка просохла

15)Куваев О. Традиционный вечер полевиков служил вехой

16)Лихачёв Д. Говорят, что содержание определяет форму.

17)Мамин-Сибиряк Д. На меня самое сильное впечатление производят сны

18)Нагибин Ю́. В первые годы после революции

19)Никитайская Н. Семьдесят лет прожито, а ругать себя не перестаю.

20)Носов Е. Что такое малая родина?

21)Орлов Д. Толстой вошел в мою жизнь, не представившись.

22)Паустовский К. Мы прожили несколько дней на кордоне

23)Санин В. Гаврилов — вот кто не давал Синицыну покоя.

24)Симонов К. Все трое немцев были из белградского гарнизона…

25)Симонов К. Это было утром.

26)Соболев А. В наше время чтение художественной литературы

27)Соловейчик С. Ехал я однажды в электричке

28)Сологуб Ф. Вечером опять сошлись у Старкиных.

29)Солоухин В. С детства, со школьной скамьи

30)Чуковский К. На днях пришла ко мне молодая студентка

Амлинский Владимир Ильич – российский писатель.

Вот люди, которые приходят ко мне, пишут мне поздравительные открытки, делают вид, что я такой же, как и все, и что всё будет в порядке, или не делают вид, а просто тянутся ко мне, может, верят в чудо, в моё выздоровление. Вот они. У них есть это самое сострадание. Чужая болезнь их тоже малость точит – одних больше, других меньше. Но немало таких, которые презирают чужую болезнь, они не решаются вслух сказать, а думают: ну зачем он ещё живёт, зачем он ползает? Так во многих медицинских учреждениях относятся к хроникам, так называемым хроническим больным.

Бедные здоровые люди, они не понимают, что весь покой и здоровье их условны, что одно мгновение, одна беда – и всё перевернулось, и они сами уже вынуждены ждать помощи и просить о сострадании. Не желаю я им этого.

Вот с такими я жил бок о бок несколько лет. Сейчас я вспоминаю об этом как о страшном сне. Это были мои соседи по квартире. Мать, отец, дочки. Вроде бы люди как люди. Работали исправно, семья у них была дружная, своих в обиду не дадут. И вообще всё как полагается: ни пьянства, ни измен, здоровый быт, здоровые отношения и любовь к песне. Как придут домой – радио на всю катушку, слушают музыку, последние известия, обсуждают международные события. Аккуратные до удивления люди. Не любят, не терпят беспорядка. Откуда взял, туда и положи! Вещи места знают. Полы натёрты, всё блестит, свет в общественных местах погашен. Копейка рубль бережёт. А тут я. И у меня костыли. И я не летаю, а тихо хожу. Ковыляю по паркету. А паркет от костылей – того, портится… Тут и начался наш с ними духовный разлад, пропасть и непонимание. Сейчас всё это шуточки, а была форменная война, холодная, со вспышками и нападениями. Нужно было иметь железные нервы, чтобы под их враждебными взглядами ковылять в ванную и там нагибать позвоночник, вытирать пол, потому что мокрый пол – это нарушение норм общественного поведения, это атака на самые устои коммунальной жизни.

И начиналось: если вы больные, так и живите отдельно! Что я могу ответить? Я бы и рад отдельно, я прошу об этом, да не дают. Больным не место в нашей здоровой жизни. Так решили эти люди и начали против меня осаду, эмбарго и блокаду. И хуже всего им было то, что я не откликался, не лез в баталии, не давая им радости в словесной потасовке. Я научился искусству молчания. Клянусь, мне иногда хотелось взять хороший новенький автомат… Но это так, в кошмарных видениях. Автомат я бы не взял, даже если бы мы с ними оказались на необитаемом острове, в отсутствии народных районных судов. К тому времени я научился уже понимать цену жизни, даже их скверной жизни. Итак, я молчал. Я пытался быть выше и от постоянных попыток таким и стал. А потом мне становилось порой так плохо, что всё это уже не волновало меня. Меня не волновали их категории, я мыслил другими, и только когда я откатывался от бездны, я вспоминал о своих коммунальных врагах.

Всё больше доставлял я им хлопот, всё громче стучал своими костылями, всё труднее мне становилось вытирать полы, не проливать воду, и всё нетерпимее становилась обстановка в этой странной обители, соединившей самых разных, совершенно не нужных друг другу людей.

И я в один прекрасный момент понял совершенно отчётливо, что может быть самое главное мужество человека в том, чтобы преодолеть вот такую мелкую трясину, выбраться из бытовых гнусностей, не поддаться соблазну мелочной расплаты, карликовой войны, копеечного отчаяния.

Потому что мелочи такого рода с огромной силой разъедают множество людей, не выработавших себе иммунитет к этому. И вот эти люди всерьёз лезут в дрязги, в дурацкую борьбу, опустошаются, тратят нервы, уже не могут остановиться. Когда они постареют, они поймут всю несущественность этой возни, но будет уже поздно, уже слишком много сил отдано мышиной возне, так много зла скоплено внутри, так много страстей потрачено, которые могли бы питать что-то важное, которые должны были двигать человека вперёд.

Астафьев Виктор Петрович - советский и российский писатель.

В клетке зоопарка тосковал глухарь. Днем. Прилюдно. Клетка величиной в два-три письменных стола являла собой и тюрьму, и «тайгу» одновременно. В углу ее было устроено что-то вроде засидки в раскоренье. Над засидкой торчал сучок сосны с пересохшей, неживой хвоей, на клетке разбросана или натыкана трава, несколько кочек изображено и меж ними тоже «лес» — вершинка сосны, веточка вереска, иссохшие былки кустиков, взятые здесь же, в зоопарке, после весенней стрижки.

Глухарь в неволе иссох до петушиного роста и веса, перо в неволе у него не обновлялось, только выпадало, и в веером раскинутом хвосте не хватало перьев, светилась дыра, шея и загривок птицы были ровно бы в свалявшейся шерсти. И только брови налились красной яростью, горели воинственно, зоревой дугою охватив глаза, то и дело затягивающиеся непроницаемой, слепой пленкой таежной темнозори, забвением тоскую щего самца.

Перепутав время и место, не обращая внимания на скопище любопытных людей, пленный глухарь исполнял назначенное ему природой — песню любви. Неволя не погасила в нем вешней страсти и не истребила стремления к продлению рода своего.

Он неторопливо, с достоинством бойца, мешковато топтался на тряпично-вялой траве меж кочек, задирал голову и, целясь клювом в небесную звезду, взывал к миру и небесам, требовал, чтоб его слышали и слушали. И начавши песню с редких, отчетливых щелчков, все набирающих силу и частоту, он входил в такое страстное упоение, в такую забывчивость, что глаза его снова и снова затягивало пленкой, он замирал на месте, и только чрево его раскаленное, горло ли, задохшееся от любовного призыва, еще продолжало перекатывать, крошить камешки на шебаршащие осколки.

В такие мгновения птичий великан глохнет и слепнет, и хитрый человек, зная это, подкрадывается к нему и убивает его. Убивает в момент весеннего пьянящего торжества, не давши закончить песню любви.

Не видел, точнее, никого не хотел видеть и замечать этот пленник, он жил, продолжал жить и в неволе назначенной ему природой жизнью, и когда глаза его «слепли», уши «глохли», он памятью своей уносился на дальнее северное болото, в реденькие сосняки и, задирая голову, целился клювом, испачканным сосновою смолою, в ту звезду, что светила тысячи лет его пернатым братьям.

Глядя на невольника-глухаря, я подумал, что когда-то птицы-великаны жили и пели на свету, но люди загнали их в глушь и темень, сделали отшельниками, теперь вот и в клетку посадили. Оттесняет и оттесняет человек все живое в тайге газонефтепроводами, адскими факелами, электротрассами, нахрапистыми вертолетами, беспощадной, бездушной техникой дальше, глубже. Но велика у нас страна, никак до конца не добить природу, хотя и старается человек изо всех сил, да не может свалить под корень все живое и под корень же свести не лучшую ее частицу, стало быть, себя. Обзавелся вот «природой» на дому, приволок ее в город — на потеху и для прихоти своей. Зачем ему в тайгу, в холодную…

За год службы в батарее Долговушин переменил множество должностей, нигде не проявив способностей.

Попал он в полк случайно, на марше. Дело было ночью. К фронту двигалась артиллерия, обочиной, в пыли, подымая пыль множеством ног, топала пехота. И, как всегда, несколько пехотинцев попросились на пушки, подъехать немного. Среди них был Долговушин. Остальные потом соскочили, а Долговушин уснул. Когда проснулся, пехоты на дороге уже не было. Куда шла его рота, какой её номер - ничего этого он не знал, потому что всего два дня как попал в неё. Так Долговушин и прижился в артиллерийском полку.

Вначале его определили к Богачёву во взвод управления катушечным телефонистом. За Днестром, под Яссами, Богачёв всего один раз взял его с собой на передовой наблюдательный пункт, где все простреливалось из пулемётов и где не то что днём, но и ночью-то головы не поднять. Тут Долговушин по глупости постирал с себя все и остался в одной шинели, а под ней - в чем мать родила. Так он и сидел у телефона, запахнувшись, а напарник и бегал и ползал с катушкой по линии, пока его не ранило. На следующий день Богачёв выгнал Долговушина: к себе во взвод он подбирал людей, на которых мог положиться в бою, как на себя. И Долговушин попал к огневикам.

Безропотный, молчаливо-старательный, все бы хорошо, только уж больно бестолков оказался. Когда выпадало опасное задание, о нем говорили: «Этот не справится». А раз не справится, зачем посылать? И посылали другого. Так Долговушин откочевал в повозочные. Он не просил, его перевели. Может быть, теперь, к концу войны, за неспособностью воевал бы он уже где-нибудь на складе ПФС, но в повозочных суждено было ему попасть под начало старшины Пономарёва. Этот не верил в бестолковость и сразу объяснил свои установки:

В армии так: не знаешь - научат, не хочешь - заставят. - И ещё сказал: - Отсюда тебе путь один: в пехоту. Так и запомни.

Что ж пехота? И в пехоте люди живут, - уныло отвечал Долговушин, больше всего на свете боявшийся снова попасть в пехоту.

С тем старшина и начал его воспитывать. Долговушину не стало житья. Вот и сейчас он тащился на НП, под самый обстрел, все ради того же воспитания. Два километра - не велик путь, но к фронту, да ещё под обстрелом…

Опасливо косясь на дальние разрывы, он старался не отстать от старшины. Теперь впереди, горбясь, шагал Долговушин, сзади - старшина. Неширокая полоса кукурузы кончилась, и они шли наизволок, отдыхая на ходу: здесь было безопасно. И чем выше взбирались они, тем видней было им оставшееся позади поле боя оно как бы опускалось и становилось плоским по мере того, как они поднимались вверх.

Пономарёв оглянулся ещё раз. Немецкие танки расползлись в стороны друг от друга и по-прежнему вели огонь. Плоские разрывы вставали по всему полю, а между ними ползли пехотинцы вcякий раз, когда они подымались перебегать, яростней начинали строчить пулемёты. Чем дальше в тыл, тем несуетливей, уверенней делался Долговушин. Им оставалось миновать открытое пространство, а дальше на гребне опять начиналась кукуруза. Сквозь её реденькую стенку проглядывал засыпанный снегом рыжий отвал траншеи, там перебегали какие-то люди, изредка над бруствером показывалась голова и раздавался выстрел. Ветер был встречный, и пелена слез, застилавшая глаза, мешала рассмотреть хорошенько, что там делается. Но они настолько уже отошли от передовой, так оба сейчас были уверены в своей безопасности, что продолжали идти не тревожась. «Здесь, значит, вторую линию обороны строят», - решил Пономарёв с удовлетворением. А Долговушин поднял вверх сжатые кулаки и, потрясая ими, закричал тем, кто стрелял из траншеи.

До кукурузы оставалось метров пятьдесят, когда на гребень окопа вспрыгнул человек в каске. Расставив короткие ноги, чётко видный на фоне неба, он поднял над головой винтовку, потряс ею и что-то крикнул.

Немцы! - обмер Долговушин.

Я те дам «немцы»! - прикрикнул старшина и погрозил пальцем.

Он всю дорогу не столько за противником наблюдал, как за Долговушиным, которого твёрдо решил перевоспитать. И когда тот закричал «немцы», старшина, относившийся к нему подозрительно, не только усмотрел в этом трусость, но ещё и неверие в порядок и разумность, существующие в армии. Однако Долговушин, обычно робевший начальства, на этот раз, не обращая внимания, кинулся бежать назад и влево.

Я те побегу! - кричал ему вслед Пономарёв и пытался расстегнуть кобуру нагана.

Долговушин упал, быстро-быстро загребая руками, мелькая подошвами сапог, пополз с термосом на спине. Пули уже вскидывали снег около него. Ничего не понимая, старшина смотрел на эти вскипавшие снежные фонтанчики. Внезапно за Долговушиным, в открывшейся под скатом низине, он увидел санный обоз. На ровном, как замёрзшая река, снежном поле около саней стояли лошади. Другие лошади валялись тут же. От саней веером расходились следы ног и глубокие борозды, оставленные ползшими людьми. Они обрывались внезапно, и в конце каждой из них, где догнала его пуля, лежал ездовой. Только один, уйдя уже далеко, продолжал ползти с кнутом в руке, а по нему сверху безостановочно бил пулемёт.

«Немцы в тылу!» - понял Пономарёв. Теперь, если надавят с фронта и пехота начнёт отходить, отсюда, из тыла, из укрытия, немцы встретят её пулемётным огнём. На ровном месте это - уничтожение.

Правей, правей ползи! - закричал он Долговушину.

Но тут старшину толкнуло в плечо, он упал и уже нe видел, что произошло с повозочным. Только каблуки Долговушина мелькали впереди, удаляясь. Пономарёв тяжело полз за ним следом и, подымая голову от снега, кричал:

Правей бери, правей! Там скат!

Каблуки вильнули влево. «Услышал!» - радостно подумал Пономарёв. Ему наконец удалось вытащить наган. Он обернулся и, целясь, давая Долговушину уйти, выпустил в немцев все семь патронов. Но в раненой руке нe было упора. Потом он опять пополз. Метров шесть ему осталось до кукурузы, не больше, и он уже подумал про себя: «Теперь - жив». Тут кто-то палкой ударил его по голове, по кости. Пономарёв дрогнул, ткнулся лицом в снег, и свет померк.

А Долговушин тем временем благополучно спустился под скат. Здесь пули шли поверху. Долговушин отдышался, вынул из-за отворота ушанки «бычок» и, согнувшись, искурил его. Он глотал дым, давясь и обжигаясь, и озирался по сторонам. Наверху уже не стреляли. Там все было кончено.

«Правей ползи», - вспомнил Долговушин и усмехнулся с превосходством живого над мёртвым. - Вот те и вышло правей… Он высвободил плечи от лямок, и термос упал в снег. Долговушин отпихнул его ногой. Где ползком, где сгибаясь и перебежками, выбрался он из-под огня, и тот, кто считал, что Долговушин «богом ушибленный», поразился бы сейчас, как толково, применяясь к местности, действует он.

Вечером Долговушин пришёл на огневые позиции. Он рассказал, как они отстреливались, как старшину убило на его глазах и он пытался тащить, его мёртвого. Он показал пустой диск автомата. Сидя на земле рядом с кухней, он жадно ел, а повар ложкой вылавливал из черпака мясо и подкладывал ему в котелок. И все сочувственно смотрели на Долговушина.

«Вот как нельзя с первого взгляда составлять мнение о людях, - подумал Назаров, которому Долговушин не понравился. - Я его считал человеком себе на уме, а он вот какой, оказывается. Просто я ещё не умею разбираться в людях…» И поскольку в этот день ранило каптёра, Назаров, чувствуя себя виноватым перед Долговушиным, позвонил командиру батареи, и Долговушин занял тихую, хлебную должность каптёра.

Бакланов Григорий Яковлевич - русский советский писатель и сценарист.

Опять бьет немецкая минометная батарея, та самая, но теперь разрывы ложатся левей. Это она била с вечера. Шарю, шарю стереотрубой — ни вспышки, ни пыли над огневыми позициями — все скрыто гребнем высот. Кажется, руку бы отдал, только б уничтожить ее. Я примерно чувствую место, где она стоит, и уже несколько раз пытался eе уничтожить, но она меняет позиции. Вот если бы высоты были наши! Но мы сидим в кювете дороги, выставив над собой стереотрубу, и весь наш обзор — до гребня.

Мы вырыли этот окоп, когда земля была еще мягкая. Сейчас дорога, развороченная гусеницами, со следами ног, колес по свежей грязи, закаменела и растрескалась. Не только мина — легкий снаряд почти не оставляет на ней воронки: так солнце прокалило ее.

Когда мы высадились на этот плацдарм, у нас не хватило сил взять высоты. Под огнем пехота залегла у подножия и спешно начала окапываться. Возникла оборона. Она возникла так: упал пехотинец, прижатый пулеметной струей, и прежде всего подрыл землю под сердцем, насыпал холмик впереди головы, защищая ее от пули. К утру на этом месте он уже ходил в полный рост в своем окопе, зарылся в землю — не так-то просто вырвать его отсюда.

Из этих окопов мы несколько раз поднимались в атаку, но немцы опять укладывали нас огнем пулеметов, шквальным минометным и артиллерийским огнем. Мы даже не можем подавить их минометы, потому что не видим их. А немцы с высот просматривают и весь плацдарм, и переправу, и тот берег. Мы держимся, зацепившись за подножие, мы уже пустили корни, и все же странно, что они до сих пор не сбросили нас в Днестр. Мне кажется, будь мы на тех высотах, а они здесь, мы бы уже искупали их.

Даже оторвавшись от стереотрубы и закрыв глаза, даже во сне я вижу эти высоты, неровный гребень со всеми ориентирами, кривыми деревцами, воронками, белыми камнями, проступившими из земли, словно это обнажается вымытый ливнем скелет высоты.

Когда кончится война и люди будут вспоминать о ней, наверное, вспомнят великие сражения, в которых решался исход войны, решались судьбы человечества. Войны всегда остаются в памяти великими сражениями. И среди них не будет места нашему плацдарму. Судьба его — как судьба одного человека, когда решаются судьбы миллионов. Но, между прочим, нередко судьбы и трагедии миллионов начинаются судьбой одного человека. Только об этом забывают почему-то. С тех пор как мы начали наступать, сотни таких плацдармов захватывали мы на всех реках. И немцы сейчас же пытались сбросить нас, а мы держались, зубами, руками вцепившись в берег. Иногда немцам удавалось это. Тогда, не жалея сил, мы захватывали новый плацдарм. И после наступали с него.

Я не знаю, будем ли мы наступать с этого плацдарма. И никто из нас не может знать этого. Наступление начинается там, где легче прорвать оборону, где есть для танков оперативный простор. Но уже одно то, что мы сидим здесь, немцы чувствуют и днем и ночью. Недаром они дважды пытались скинуть нас в Днестр. И еще попытаются. Теперь уже все, даже немцы, знают, что война скоро кончится. И как она кончится, они тоже знают. Наверное, потому так сильно в нас желание выжить. В самые трудные месяцы сорок первого года, в окружении, за одно то, чтобы остановить немцев перед Москвой, каждый, не задумываясь, отдал бы жизнь. Но сейчас вся война позади, большинство из нас увидит победу, и так обидно погибнуть в последние месяцы.

Быков Василь Владимирович - советский и белорусский писатель, общественный деятель, участник Великой Отечественной войны.

Оставшись один на обрыве, старик молчаливо притих, и его обросшее сизой щетиной лицо обрело выражение давней привычной задумчивости. Он долго напряженно молчал, машинально перебирая руками засаленные борта кителя с красным кантом по краю, и слезящиеся его глаза сквозь густеющие сумерки немигающе глядели в заречье. Коломиец внизу, размахав в руке концом удочки, сноровисто забросил ее в маслянистую гладь темневшей воды. Сверкнув капроновой леской, грузило с тихим плеском стремительно ушло под воду, увлекая за собой и наживку.

Петрович на обрыве легонько вздрогнул, будто от холода, пальцы его замерли на груди, и вся его худая, костлявая фигура под кителем съежилась, сжалась. Но взгляд его по-прежнему был устремлен к заречному берегу, на этом, казалось, он не замечал ничего и вроде бы даже и не слышал неласковых слов Коломийца. Коломиец тем временем с привычной сноровкой забросил в воду еще две или три донки, укрепил в камнях короткие, с малюсенькими звоночками удильца.

— Они все тебя, дурня, за нос водят, поддакивают. А ты и веришь. Придут! Кто придет, когда уже война вон когда кончилась! Подумай своей башкой.

На реке заметно темнело, тусклый силуэт Коломийца неясно шевелился у самой воды. Больше он ничего не сказал старику и все возился с насадкой и удочками, а Петрович, некоторое время посидев молча, заговорил раздумчиво и тихо:

— Так это младший, Толик… На глаза заболел. Как стемнеет, ничего не видит. Старший, тот видел хорошо. А если со старшим что?..

— Что со старшим, то же и с младшим, — грубо оборвал его Коломиец. — Война, она ни с кем не считалась. Тем более в блокаду.

— Ну! — просто согласился старик. — Аккурат блокада была. Толик с глазами неделю только дома и пробыл, аж прибегает Алесь, говорит: обложили со всех сторон, а сил мало. Ну и пошли. Младшему шестнадцать лет было. Остаться просил — ни в какую. Как немцы уйдут, сказали костерок разложить…

— От голова! — удивился Коломиец и даже привстал от своих донок. — Сказали — разложить!.. Когда это было?!

— Да на Петровку. Аккурат на Петровку, да…

— На Петровку! А сколько тому лет прошло, ты соображаешь?

Старик, похоже, крайне удивился и, кажется, впервые за вечер оторвал свой страдальческий взгляд от едва брезжившей в сутеми лесной линии берега.

— Да, лет? Ведь двадцать пять лет прошло, голова еловая!

Гримаса глубокой внутренней боли исказила старческое лицо Петровича. Губы его совсем по-младенчески обиженно задрожали, глаза быстро-быстро заморгали, и взгляд разом потух. Видно, только теперь до его помраченного сознания стал медленно доходить весь страшный смысл его многолетнего заблуждения.

— Так это… Так это как же?..

Внутренне весь напрягшись в каком-то усилии, он, наверно, хотел и не мог выразить какую-то оправдательную для себя мысль, и от этого непосильного напряжения взгляд его сделался неподвижным, обессмыслел и сошел с того берега. Старик на глазах сник, помрачнел еще больше, ушел весь в себя. Наверно, внутри у него было что-то такое, что надолго сковало его неподвижностью и немотой.

— Я тебе говорю, брось эти забавки, — возясь со снастями, раздраженно убеждал внизу Коломиец. — Ребят не дождешься. Амба обоим. Уже где-нибудь и косточки сгнили. Вот так!

Старик молчал. Занятый своим делом, замолчал и Коломиец. Сумерки наступающей ночи быстро поглощали берег, кустарник, из приречных оврагов поползли сизые космы тумана, легкие дымчатые струи его потянулись по тихому плесу. Быстро тускнея, река теряла свой дневной блеск, темный противоположный берег широко опрокинулся в ее глубину, залив речную поверхность гладкой непроницаемой чернотой. Землечерпалка перестала громыхать, стало совсем глухо и тихо, и в этой тишине тоненько и нежно, как из неведомого далека, тиликнул маленький звоночек донки. Захлябав по камням подошвами резиновых сапог, Коломиец бросился к крайней на берегу удочке и, сноровисто перебирая руками, принялся выматывать из воды леску. Он не видел, как Петрович на обрыве трудно поднялся, пошатнулся и, сгорбившись, молча побрел куда-то прочь от этого берега.

Наверно, в темноте старик где-то разошелся с Юрой, который вскоре появился на обрыве и, крякнув, бросил к ногам трескучую охапку валежника — большую охапку рядом с маленькой вязанкой Петровича.

— А где дед?

— Гляди, какого взял! — заслышав друга, бодро заговорил под обрывом Коломиец. — Келбик что надо! Полкило потянет…

— А Петрович где? — почуяв недоброе, повторил вопрос Юра.

— Петрович? А кто его… Пошел, наверно. Я сказал ему…

— Как? — остолбенел на обрыве Юра. — Что ты сказал?

— Все сказал. А то водят полоумного за нос. Поддакивают…

— Что ты наделал? Ты же его убил!

— Так уж и убил! Жив будет!

— Ой же и калун! Ой же и тумак! Я же тебе говорил! Его же тут берегли все! Щадили! А ты?..

— Что там щадить. Пусть правду знает.

— Такая правда его доконает. Ведь они погибли оба в блокаду. А перед тем он их сам вон туда на лодке отвозил.

Васильев Борис Львович - русский писатель.

От нашего класса у меня остались воспоминания и одна фотография. Групповой портрет с классным руководителем в центре, девочками вокруг и мальчиками по краям. Фотография поблекла, а поскольку фотограф старательно наводил на преподавателя, то края, смазанные еще при съемке, сейчас окончательно расплылись; иногда мне кажется, что расплылись они потому, что мальчики нашего класса давно отошли в небытие, так и не успев повзрослеть, и черты их растворило время.

Мне почему-то и сейчас не хочется вспоминать, как мы убегали с уроков, курили в котельной и устраивали толкотню в раздевалке, чтобы хоть на миг прикоснуться к той, которую любили настолько тайно, что не признавались в этом самим себе. Я часами смотрю на выцветшую фотографию, на уже расплывшиеся лица тех, кого нет на этой земле: я хочу понять. Ведь никто же не хотел умирать, правда?

А мы и не знали, что за порогом нашего класса дежурила смерть. Мы были молоды, а незнания молодости восполняются верой в собственное бессмертие. Но из всех мальчиков, что смотрят на меня с фотографии, в живых осталось четверо.

А еще мы с детства играли в то, чем жили сами. Классы соревновались не за отметки или проценты, а за честь написать письмо папанинцам или именоваться «чкаловским», за право побывать на открытии нового цеха завода или выделить делегацию для встречи испанских детей.

И еще я помню, как горевал, что не смогу помочь челюскинцам, потому что мой самолет совершил вынужденную посадку где-то в Якутии, гак и не долетев до ледового лагеря. Самую настоящую посадку: я получил «плохо», не выучив стихотворения. Потом-то я его выучил: «Да, были люди в наше время…» А дело заключалось в том, что на стене класса висела огромная самодельная карта и каждый ученик имел свой собственный самолет. Отличная оценка давала пятьсот километров, но я получил «плохо», и мой самолет был снят с полета. И «плохо» было не просто в школьном журнале: плохо было мне самому и немного - чуть-чуть! - челюскинцам, которых я так подвел.

Улыбнись мне, товарищ. Я забыл, как ты улыбался, извини. Я теперь намного старше тебя, у меня масса дел, я оброс хлопотами. как корабль ракушками. По ночам я все чаще и чаще слышу всхлипы собственного сердца: оно уморилось. Устало болеть.

Я стал седым, и мне порой уступают место в общественном транспорте. Уступают юноши и девушки, очень похожие на вас, ребята. И тогда я думаю, что не дай им Бог повторить вашу судьбу. А если это все же случится, то дай им Бог стать такими же.

Между вами, вчерашними, и ими, сегодняшними, лежит не просто поколение. Мы твердо знали, что будет война, а они убеждены, что ее не будет. И это прекрасно: они свободнее нас. Жаль только, что свобода эта порой оборачивается безмятежностью…

В девятом классе Валентина Андроновна предложила нам тему свободного сочинения «Кем я хочу стать?». И все ребята написали, что они хотят стать командирами Красной Армия. Даже Вовик Храмов пожелал быть танкистом, чем вызвал бурю восторга. Да, мы искренне хотели, чтобы судьба наша была суровой. Мы сами избирали ее, мечтая об армии, авиации и флоте: мы считали себя мужчинами, а более мужских профессий тогда не существовало.

В этом смысле мне повезло. Я догнал в росте своего отца уже в восьмом классе, а поскольку он был кадровым командиром Красной Армии, то его старая форма перешла ко мне. Гимнастерка и галифе, сапоги и командирский ремень, шинель и буденовка из темно-серого сукна. Я надел эти прекрасные вещи в один замечательный день и не снимал их целых пятнадцать лет. Пока не демобилизовался. Форма тогда уже была иной, но содержание ее не изменилось: она по-прежнему осталась одеждой моего поколения. Самой красивой и самой модной.

Мне люто завидовали все ребята. И даже Искра Полякова.

Конечно, она мне немного велика, - сказала Искра, примерив мою гимнастерку. - Но до чего же в ней уютно. Особенно, если потуже затянуться ремнем.

Я часто вспоминаю эти слова, потому что в них - ощущение времени. Мы все стремились затянуться потуже, точно каждое мгновение нас ожидал строй, точно от одного нашего вида зависела готовность это этого общего строя к боям и победам. Мы были молоды, но жаждали не личного счастья, а личного подвига. Мы не знали, что подвиг надо сначала посеять и вырастить. Что зреет он медленно, незримо наливаясь силой, чтобы однажды взорваться ослепительным пламенем, сполохи которого еще долго светят грядущим поколениям.

Вересаев Викентий Викентьевич - русский писатель, переводчик.

Усталый, с накипавшим в душе глухим раздражением, я присел на скамейку. Вдруг где-то недалеко за мною раздались звуки настраиваемой скрипки. Я с удивлением оглянулся: за кустами акаций белел зад небольшого флигеля, и звуки неслись из его раскрытых настежь, неосвещенных окон. Значит, молодой Ярцев дома… Музыкант стал играть. Я поднялся, чтобы уйти; грубым оскорблением окружающему казались мне эти искусственные человеческие звуки.

Я медленно подвигался вперед, осторожно ступая по траве, чтоб не хрустнул сучок, а Ярцев играл…

Странная это была музыка, и сразу чувствовалась импровизация. Но что это была за импровизация! Прошло пять минут, десять, а я стоял, не шевелясь, и жадно слушал.

Звуки лились робко, неуверенно. Они словно искали чего-то, словно силились выразить что-то, что выразить были не в силах. Не самою мелодией они приковывали к себе внимание - ее, в строгом смысле, даже и не было, - а именно этим исканием, томлением по чему-то другому, что невольно ждалось впереди. - Сейчас уж будет настоящее - думалось мне. А звуки лились все так же неуверенно и сдержанно. Изредка мелькнет в них что-то - не мелодия, лишь обрывок, намек на мелодию, - но до того чудную, что сердце замирало. Вот-вот, казалось, схвачена будет тема, - и робкие ищущие звуки разольются божественно спокойною, торжественною, неземною песнью. Но проходила минута, и струны начинали звенеть сдерживаемыми рыданиями: намек остался непонятным, великая мысль, мелькнувшая на мгновенье, исчезла безвозвратно.

Что это? Неужели нашелся кто-то, кто переживал теперь то же самое, что я? Сомнения быть не могло: перед ним эта ночь стояла такою же мучительною и неразрешимою загадкой, как передо мною.

Вдруг раздался резкий, нетерпеливый аккорд, за ним другой, третий, - и бешеные звуки, перебивая друг друга, бурно полились из-под смычка. Как будто кто-то скованный яростно рванулся, стараясь разорвать цепи. Это было что-то совсем новое и неожиданное. Однако чувствовалось, что нечто подобное и было нужно, что при прежнем нельзя было оставаться, потому что оно слишком измучило своей бесплодностью и безнадежностью… Теперь не слышно было тихих слез, не слышно было отчаяния; силою и дерзким вызовом звучала каждая нота. И что-то продолжало отчаянно бороться, и невозможное начинало казаться возможным; казалось, еще одно усилие - и крепкие цепи разлетятся вдребезги и начнется какая-то великая, неравная борьба. Такою повеяло молодостью, такою верою в себя и отвагою, что за исход борьбы не было страшно. «Пускай нет надежды, мы и самую надежду отвоюем!» - казалось, говорили эти могучие звуки.

Я задерживал дыхание и в восторге слушал. Ночь молчала и тоже прислушивалась, - чутко, удивленно прислушивалась к этому вихрю чуждых ей, страстных, негодующих звуков. Побледневшие звезды мигали реже и неувереннее; густой туман над прудом стоял неподвижно; березы замерли, поникнув плакучими ветвями, и все вокруг замерло и притихло. Над всем властно царили несшиеся из флигеля звуки маленького, слабого инструмента, и эти звуки, казалось, гремели над землею, как раскаты грома.

С новым и странным чувством я огляделся вокруг. Та же ночь стояла передо мною в своей прежней загадочной красоте. Но я смотрел на нее другими глазами: все окружающее было для меня теперь лишь прекрасным беззвучным аккомпанементом к тем боровшимся, страдавшим звукам.

Теперь все было осмысленно, все было полно глубокой, дух захватывающей, но родной, понятной сердцу красоты. И эта человеческая красота затмила, заслонила собою, не уничтожая ту красоту, по-прежнему далекую, по-прежнему непонятную и недоступную.

В первый раз я воротился в такую ночь домой счастливым и удовлетворенным.

Воронский Александр Константинович - российский писатель, литературный критик, теоретик искусства.

…Наталья из соседней деревни, лет десять назад она сразу лишилась мужа и троих детей: в отлучку её они померли от угара. С тех самых пор она продала хату, бросила хозяйство и странствует.

Говорит Наталья негромко, певуче, простодушно. Слова её чисты, будто вымыты, такие же близкие, приятные, как небо, поле, хлеба, деревенские избы. И вся Наталья простая, тёплая, спокойная и величавая. Наталья ничему не удивляется: всё она видела, всё пережила, о современных делах и происшествиях, даже тёмных и страшных, она рассказывает, точно их отделяют от нашей жизни тысячелетия. Никому Наталья не льстит; очень в ней хорош, что она не ходит по монастырям и святым местам, не ищет чудотворных икон. Она – житейская и говорит о житейском. В ней нет лишнего, нет суетливости.

Бремя странницы Наталья несёт легко, и горе своё от людей хоронит. У неё удивительная память. Она помнит, когда и в чём в такой-то семье хворали. Рассказывает она обо всём охотно, но в одном она скупа на слова: кода её спрашивают, почему она сделалась странницей.

…Я уже учился в бурсе, слыл «отпетым» и «отчаянным», мстил из-за угла надзирателям и преподаватели, обнаруживая в делах этих недюжинную изобретательность. В одну из перемен бурсаки известили, что в раздевальной меня ожидает «какая-то баба». Баба оказалась Натальей. Наталья шла издалека, из Холмогор, вспомнила обо мне, и хотя ей пришлось дать крюку верст по восемьдесят, но как же не навестить сироту, не посмотреть на его городское житьё, уж, наверное, вырос сынок, поумнел на радость и утешение матери. Я невнимательно слушал Наталью: стыдился её лаптей, онучей, котомки, сего её деревенского облика, боялся уронить себя в глазах бурсаков и всё косился на шнырявших мимо сверстников. Наконец не выдержал и грубо сказал Наталье:

Пойдём отсюда.

Не дожидаясь согласья, я вывел её на задворки, чтобы никто нас там не видел. Наталья развязала котомку, сунула мне деревенских лепёшек.

Больше-то ничего не припасла для тебя, дружок. А ты уж не погребуй, сама пекла, на маслице, на коровьем они у меня.

Я сначала угрюмо отказывался, но Наталья навязала пышки. Скоро Наталья заметила, что я её дичусь и нисколько не рад ей. Заметила она и рваную, в чернильных пятнах, казинетовую куртку на мне, грязную и бледную шею, рыжие сапоги и взгляд мой, затравленный, исподлобья. Глаза Натальи наполнились слезами.

Что же это ты, сынок, слова доброго не вымолвишь? Стало быть, напрасно я заходила к тебе.

Я с тупым видом колупал болячку на руке и что-то вяло пробормотал. Наталья наклонилась надо мной, покачала головой и, заглядывая в глаза, прошептала:

Да ты, родной, будто не в себе! Не такой ты был дома. Ой, худо с тобой сделали! Лихо, видно, на тебя напустили! Вот оно, ученье-то, какое выходит.

Ничего,- бесчувственно пробормотал я, отстраняясь от Натальи.

Гаршин Всеволод Михайлович - русский писатель, поэт, художественный критик.

Я живу в Пятнадцатой линии на Среднем проспекте и четыре раза в день прохожу по набережной, где пристают иностранные пароходы. Я люблю это место за его пестроту, оживление, толкотню и шум и за то, что оно дало мне много материала. Здесь, смотря на поденщиков, таскающих кули, вертящих ворота и лебедки, возящих тележки со всякой кладью, я научился рисовать трудящегося человека.

Я шел домой с Дедовым, пейзажистом… Добрый и невинный, как сам пейзаж, человек и страстно влюблен в свое искусство. Вот для него так уж нет никаких сомнений; пишет, что видит: увидит реку — и пишет реку, увидит болото с осокою — и пишет болото с осокою. Зачем ему эта река и это болото? — он никогда не задумывается. Он, кажется, образованный человек; по крайней мере кончил курс инженером. Службу бросил, благо явилось какое-то наследство, дающее ему возможность существовать без труда. Теперь он пишет и пишет: летом сидит с утра до вечера на поле или в лесу за этюдами, зимой без устали компонует закаты, восходы, полдни, начала и концы дождя, зимы, весны и прочее. Инженерство свое забыл и не жалеет об этом. Только когда мы проходим мимо пристани, он часто объясняет мне значение огромных чугунных и стальных масс: частей машин, котлов и разных разностей, выгруженных с парохода на берег.

— Посмотрите, какой котлище притащили, — сказал он мне вчера, ударив тростью в звонкий котел.

— Неужели у нас не умеют их делать? — спросил я.

— Делают и у нас, да мало, не хватает. Видите, какую кучу привезли. И скверная работа; придется здесь чинить: видите, шов расходится? Вот тут тоже заклепки расшатались. Знаете ли, как эта штука делается? Это, я вам скажу, адская работа. Человек садится в котел и держит заклепку изнутри клещами, что есть силы напирая на них грудью, а снаружи мастер колотит по заклепке молотом и выделывает вот такую шляпку.

Он показал мне на длинный ряд выпуклых металлических кружков, идущий по шву котла.

— Дедов, ведь это все равно, что по груди бить!

— Все равно. Я раз попробовал было забраться в котел, так после четырех заклепок еле выбрался. Совсем разбило грудь. А эти как-то ухитряются привыкать. Правда, и мрут они, как мухи: год-два вынесет, а потом если и жив, то редко куда-нибудь годен. Извольте-ка целый день выносить грудью удары здоровенного молота, да еще в котле, в духоте, согнувшись в три погибели. Зимой железо мерзнет, холод, а он сидит или лежит на железе. Вон в том котле — видите, красный, узкий — так и сидеть нельзя: лежи на боку да подставляй грудь. Трудная работа этим глухарям.

— Глухарям?

— Ну да, рабочие их так прозвали. От этого трезвона они часто глохнут. И вы думаете, много они получают за такую каторжную работу? Гроши! Потому что тут ни навыка, ни искусства не требуется, а только мясо… Сколько тяжелых впечатлений на всех этих заводах, Рябинин, если бы вы знали! Я так рад, что разделался с ними навсегда. Просто жить тяжело было сначала, смотря на эти страдания… То ли дело с природою. Она не обижает, да и ее не нужно обижать, чтобы эксплуатировать ее, как мы, художники… Поглядите-ка, поглядите, каков сероватый тон! — вдруг перебил он сам себя, показывая на уголок неба: — пониже, вон там, под облачком… прелесть! С зеленоватым оттенком. Ведь вот напиши так, ну точно так — не поверят! А ведь недурно, а?

Я выразил свое одобрение, хотя, по правде сказать, не видел никакой прелести в грязно-зеленом клочке петербургского неба, и перебил Дедова, начавшего восхищаться еще каким-то «тонком» около другого облачка.

— Скажите мне, где можно посмотреть такого глухаря?

— Поедемте вместе на завод; я вам покажу всякую штуку. Если хотите, даже завтра! Да уж не вздумалось ли вам писать этого глухаря? Бросьте, не стоит. Неужели нет ничего повеселее? А на завод, если хотите, хоть завтра.

Сегодня мы поехали на завод и осмотрели все. Видели и глухаря. Он сидел, согнувшись в комок, в углу котла и подставлял свою грудь под удары молота. Я смотрел на него полчаса; в эти полчаса Рябинин выдумал такую глупость, что я не знаю, что о нем и думать. Третьего дня я возил его на металлический завод; мы провели там целый день, осмотрели все, причем я объяснял ему всякие производства (к удивлению моему, я забыл очень немногое из своей профессии); наконец я привел его в котельное отделение. Там в это время работали над огромнейшим котлом. Рябинин влез в котел и полчаса смотрел, как работник держит заклепки клещами. Вылез оттуда бледный и расстроенный; всю дорогу назад молчал. А сегодня объявляет мне, что уже начал писать этого рабочего-глухаря. Что за идея! Что за поэзия в грязи! Здесь я могу сказать, никого и ничего не стесняясь, то, чего, конечно, не сказал бы при всех: по-моему, вся эта мужичья полоса в искусстве — чистое уродство. Кому нужны эти пресловутые репинские «Бурлаки»? Написаны они прекрасно, нет спора; но ведь и только.

Где здесь красота, гармония, изящное? А не для воспроизведения ли изящного в природе и существует искусство? То ли дело у меня! Еще несколько дней работы, и будет кончено мое тихое «Майское утро». Чуть колышется вода в пруде, ивы склонили на него свои ветви; восток загорается; мелкие перистые облачка окрасились в розовый цвет. Женская фигурка идет с крутого берега с ведром за водой, спугивая стаю уток. Вот и все; кажется, просто, а между тем я ясно чувствую, что поэзии в картине вышло пропасть. Вот это — искусство! Оно настраивает человека на тихую, кроткую задумчивость, смягчает душу. А рябининский «Глухарь» ни на кого не подействует уже потому, что всякий постарается поскорей убежать от него, чтобы только не мозолить себе глаза этими безобразными тряпками и этой грязной рожей. Странное дело! Ведь вот в музыке не допускаются режущие ухо, неприятные созвучия; отчего ж у нас, в живописи, можно воспроизводить положительно безобразные, отталкивающие образы? Нужно поговорить об этом с Л., он напишет статейку и кстати прокатит Рябинина за его картину. И стоит.

Глушко Мария Васильевна - советская писательница, сценарист.

На перроне было холодно, опять сыпалась крупка, она прошлась притопывая, подышала на руки.

Кончались продукты, ей хотелось хоть чего-нибудь купить, но на станции ничего не продавали. Она решилась добраться до вокзала. Вокзал был забит людьми, сидели на чемоданах, узлах и просто на полу, разложив снедь, завтракали.

Она вышла на привокзальную площадь, густо усеянную пестрыми пятнами пальто, шубок, узлов; здесь тоже сидели и лежали люди целыми семьями, некоторым посчастливилось занять скамейки, другие устроились прямо на асфальте, расстелив одеяло, плащи, газеты… В этой гуще людей, в этой безнадежности она почувствовала себя почти счастливой - все же я еду, знаю куда и к кому, а всех этих людей война гонит в неизвестное, и сколько им тут еще сидеть, они и сами не знают.

Вдруг закричала старая женщина, ее обокрали, возле нее стояли двое мальчиков и тоже плакали, милиционер что-то сердито говорил ей, держал за руку, а она вырывалась и кричала. Есть такой простой обычай - с шапкой по кругу, А тут рядом сотни и сотни людей, если бы каждый дал хотя бы по рублю… Но все вокруг сочувственно смотрели на кричащую женщину и никто не сдвинулся с места.

Нина позвала мальчика постарше, порылась в сумочке, вытащила сотенную бумажку, сунула ему в руку:

Отдай бабушке… - И быстро пошла, чтобы не видеть его заплаканного лица и костлявого кулачка, зажавшего деньги. У нее еще оставалось из тех денег, что дал отец, пятьсот рублей - ничего, хватит.

У какой-то женщины из местных она спросила, далеко ли базар. Оказалось, если ехать трамваем, одна остановка, но Нина не стала ждать трамвая, она соскучилась по движению, по ходьбе, пошла пешком.

Рынок был совсем пустой, и только под навесом стояли три толсто одетые тетки, притопывая ногами в валенках, перед одной возвышалось эмалированное ведро с мочеными яблоками, другая торговала картошкой, разложенной кучками, третья продавала семечки.

Она купила два стакана семечек и десяток яблок. Нина тут же, у прилавка, с жадностью съела одно, чувствуя, как блаженно заполняется рот остро-сладким соком.

Вдруг услышала перестук колес и испугалась, что это уводит ее поезд, прибавила шагу, но еще издали увидела, что ее поезд на месте.

Той старухи с детьми на привокзальной площади уже не было, наверно, ее куда-то отвели, в какое-нибудь учреждение, где помогут - ей хотелось так думать, так было спокойнее: верить в незыблемую справедливость мира.

Она бродила по перрону, щелкая семечки, собирая шелуху в кулак, обошла обшарпанное одноэтажное здание вокзала, его стены были оклеены бумажками-объявлениями, писанными разными почерками, разными чернилами, чаще - химическим карандашом, приклеенными хлебным мякишем, клеем, смолой и еще бог знает чем. «Разыскиваю семью Клименковых из Витебска, знающих прошу сообщить по адресу…» «Кто знает местопребывание моего отца Сергеева Николая Сергеевича, прошу известить…» Десятки бумажек, а сверху - прямо, по стене углем: «Валя, мамы в Пензе нет, еду дальше. Лида».

Все это было знакомо и привычно, на каждой станции Нина читала такие объявления, похожие на крики отчаяния, но всякий раз сердце сжималось от боли и жалости, особенно тогда, когда читала о потерянных детях.

Читая такие объявления, она представляла себе колесящих по стране, идущих пешком, мечущихся по городам, скитающихся по дорогам людей, разыскивающих близких, - родную каплю в человеческом океане, - и думала, что не только смертями страшна война, она страшна и разлуками!

Сейчас Нина вспоминала всех, с кем разлучила ее война: отца, Виктора, Марусю, мальчишек с ее курса… Неужели это не во сне - забитые вокзалы, плачущие женщины, пустые базары, и я куда-то еду… В незнакомый, чужой. Зачем? Зачем?

Казакевич Эммануил Генрихович – писатель и поэт, переводчик, киносценарист.

В уединенном блиндаже оставалась только Катя.

Что означал ответ Травкина на ее заключительные слова по радио? Сказал ли он я вас понял вообще, как принято подтверждать по радио услышанное, или он вкладывал в свои слова определенный тайный смысл? Эта мысль больше всех других волновала ее. Ей казалось, что, окруженный смертельными опасностями, он стал мягче и доступней простым, человеческим чувствам, что его последние слова по радио — результат этой перемены. Она улыбалась своим мыслям. Выпросив у военфельдшера Улыбышевой зеркальце, она смотрелась в него, стараясь придать своему лицу выражение торжественной серьезности, как подобает — это слово она даже произносила вслух — невесте героя.

А потом, отбросив прочь зеркальце, принималась снова твердить в ревущий эфир нежно, весело и печально, смотря по настроению:

— Звезда. Звезда. Звезда. Звезда.

Через два дня после того разговора Звезда вдруг снова отозвалась:

— Земля. Земля. Я Звезда. Слышишь ли ты меня? Я Звезда.

— Звезда, Звезда! — громко закричала Катя.- Я Земля. Я слушаю тебя, слушаю, слушаю тебя.

Молчала Звезда и на следующий день и позднее. Изредка в блиндаж заходили то Мещерский, то Бугорков, то майор Лихачев, то капитан Яркевич — новый начальник разведки, заменивший снятого Барашкина. Но Звезда молчала.

Катя в полудремоте целый день прижимала к уху трубку рации. Ей мерещились какие-то странные сны, видения, Травкин с очень бледным лицом в зеленом маскхалате, Мамочкин, двоящийся, с застывшей улыбкой на лице, ее брат Леня — тоже пoчему-то в зеленом маскхалате. Она опоминалась, дрожа от ужаса, что могла пропустить мимо ушей вызовы Травкина, и принималась снова говорить в трубку:

— Звезда. Звезда. Звезда.

До нее издали доносились артиллерийские залпы, гул начинающегося сражения.

В эти напряженные дни майор Лихачев очень нуждался в радистах, но снять Катю с дежурства у рации не решался. Так она сидела, почти забытая, в уединенном блиндаже.

Как-то поздно вечером в блиндаж зашел Бугорков. Он принес письмо Травкину от матери, только что полученное с почты. Мать писала о том, что она нашла красную общую тетрадь по физике, его любимому предмету. Она сохранит эту тетрадь. Когда он будет поступать в вуз, тетрадь ему очень пригодится. Действительно, это образцовая тетрадь. Собственно говоря, ее можно было бы издать как учебник,- с такой точностью и чувством меры записано все по разделам электричества и теплоты. У него явная склонность к научной работе, что ей очень приятно. Кстати, помнит ли он о том остроумном водяном двигателе, который он придумал двенадцатилетним мальчиком? Она нашла эти чертежи и много смеялась с тетей Клавой над ними.

Прочитав письмо, Бугорков склонился над рацией, заплакал и сказал:

— Скорей бы войне конец… Нет, не устал. Я не говорю, что устал. Но просто пора, чтобы людей перестали убивать.

И с ужасом Катя вдруг подумала, что, может быть, бесполезно ее сидение здесь, у аппарата, и ее бесконечные вызовы Звезды. Звезда закатилась и погасла. Но как она может уйти отсюда? А что, если он заговорит? А что, если он прячется где-нибудь в глубине лесов?

И, полная надежды и железного упорства, она ждала. Никто уже не ждал, а она ждала. И никто не смел снять рацию с приема, пока не началось наступление.

Качалков Сергей Семёнович — современный писатель-прозаик.

(1)Как время меняет людей! (2)Неузнаваемо! (3)Порою это даже не изменения, а настоящие метаморфозы! (4)В детстве была принцесса, повзрослела – превратилась в пиранью. (5)А бывает наоборот: в школе – серая мышка, незаметная, невидная, а потом на тебе – Елена Прекрасная. (6)Почему так бывает? (7)Кажется, Левитанский писал, что каждый выбирает себе женщину, религию, дорогу… (8)Только не ясно: действительно ли человек сам выбирает для себя дорогу или какая-то сила толкает его на тот или иной путь? (9)На самом ли деле наша жизнь изначально предначертана свыше: рождённый ползать летать не может?.. (10)Или всё дело в нас: ползаем мы потому, что не захотели напрягать свои крылья? (11)Не знаю! (12)В жизни полным-полно примеров как в пользу одного мнения, так и в защиту другого.

(13)Выбирай, что хочешь?..

(14)Максима Любавина мы в школе называли Эйнштейном. (15)Правда, внешне он нисколько не походил на великого учёного, но зато имел все замашки гениев: был рассеян, задумчив, в его голове всегда бурлил сложный мыслительный процесс, совершались какие-то открытия, и это часто приводило к тому, что он, как шутили одноклассники, был не в адеквате. (16)Спросят, бывало, его на биологии, а он, оказывается, в это время каким-то мудрёным способом рассчитывал излучение каких-то там нуклидов. (17)Выйдет к доске, начнёт писать непонятные формулы.

(18)Учительница биологии плечами пожмёт:

(19) – Макс, ты про что?

(20)Тот спохватится, стукнет себя по голове, не обращая внимания на смех в классе, тогда уж начнёт рассказывать то, что нужно, например, про дискретные законы наследственности.

(21)На дискотеки, классные вечера он носу не показывал. (22)Ни с кем не дружил, так – приятельствовал. (23)Книги, компьютер – вот его верные товарищи-братья. (24)Мы между собой шутили: запомните хорошенько, как одевался Максим Любавин, где он сидел. (25)А лет через десять, когда ему вручат Нобелевскую премию, сюда понаедут журналисты, хоть будет что про своего великого одноклассника рассказать.

(26)После школы Макс поступил в университет. (27)Блестяще окончил его… (28)А потом наши дороги разошлись. (29)Я стал военным, надолго уехал из родного города, обзавёлся семьей. (30)Жизнь у военного бурная: только соберёшься в отпуск – какое-нибудь ЧП… (31)Но вот всё же удалось с женой и двумя дочками вырваться на родину. (32)На вокзале сговорились с частником, и он повёз нас на своей машине до родительского дома.

(33) – Тольк, ты меня не узнал что ли? – вдруг спросил водитель. (34)Я изумлённо посмотрел на него. (35)Высокий, костистый мужчина, жидкие усики, очки, шрам на щеке… (36)Не знаю такого! (37)Но голос, действительно, знакомый. (38)Макс Любавин?! (39)Да не может быть! (40)Великий физик занимается частным извозом?

(41) – Нет! (42)Бери выше! – усмехнулся Макс. – (43)Я грузчиком на оптовом рынке работаю…

(44)По моему лицу он понял, что я счёл эти слова шуткой.

(45) – Да нет! (46)Просто я умею считать! (47)У нас сахар мешками продают! (48)Я вечером из каждого мешка грамм по триста-четыреста отсыплю…(49)Знаешь, сколько в месяц выходит, если не жадничать? (50)Сорок тысяч! (51)Вот и прикинь, если бы я стал учёным, получал бы я такие деньги? (52)На выходных можно извозом подкалымить, подвёз пару клиентов – ещё тысяча. (53)На булочку с маслом хватает…

(54)Он довольно засмеялся. (55)Я покачал головой.

(56) – Макс, а вот с сахаром – это не воровство?

(57) – Нет! (58)Бизнес! – ответил Макс.

(59)Он довёз меня до дома. (60)Я дал ему двести рублей, он вернул десятку сдачи и поехал искать новых клиентов.

(61) – Вместе учились? – спросила жена.

(62) – Это наш Эйнштейн! – сказал я ей. – (63)Помнишь, я про него рассказывал!

(64) – Эйнштейн?

(65) – Только бывший! – с печальным вздохом произнёс я.

Круглый Владимир Игоревич – заслуженный врач РФ.

Скажем, в шестидесятые-семидесятые, по крайней мере, по моим воспоминаниям, чтение и для меня, и для окружающих было не просто ежедневной потребностью: взяв в руки книгу, я испытывал неповторимое чувство радости. Подобного ощущения мне не доводилось переживать уже давно. К сожалению, и моим детям тоже, хотя они умные, развитые и читающие, что нынче редкость.

А виновато в этом, конечно, время. Изменившиеся условия жизни, большие объемы информации, которую необходимо осваивать, и желание облегчить ее восприятие через видеоформат приводят к тому, что мы перестали получать наслаждение от чтения.

Я понимаю, что уже никогда, вероятно, не вернется энтузиазм семидесятых или восьмидесятых, когда мы следили за появлением книг, охотились за ними, порой в Москву специально ездили, чтобы где-то выменять или купить дефицитное издание. Тогда книги являли собой подлинное богатство – и не только в материальном смысле.

Однако стоило мне укрепиться в своем разочаровании, как жизнь преподнесла неожиданный сюрприз. Правда, произошло это после прискорбного и тягостного события. После ухода из жизни моего отца в наследство мне досталась большая и содержательная библиотека. Начав ее разбирать, именно среди книг конца XIX – начала XX столетий я смог найти то, что захватило меня с головой и вернуло пусть и не ту детскую радость, но настоящее удовольствие от чтения.

Разбирая книги, я начал перелистывать их, углубляясь то в одну, то в другую, и вскоре понял, что читаю их взахлеб. Все выходные, а также долгие часы в дороге, в поездах и самолетах, я с упоением провожу с очерками об известных русских художниках – Репине, Бенуа или Добужинском.

О последнем художнике, надо признаться, я знал очень мало. Книга Эриха Голлербаха «Рисунки Добужинского» открыла для меня этого замечательного человека и превосходного художника. Изумительное издание 1923 года совершенно очаровало меня, в первую очередь – репродукциями работ Добужинского, аккуратно укрытыми папиросной бумагой.

К тому же книга Голлербаха написана очень хорошим языком, читается легко и увлекательно – как художественная проза. Рассказывая о том, как с самых юных лет формировалось дарование Добужинского, автор раскрывает читателю секреты художника. Книга искусствоведа и критика Эриха Голлербаха предназначалась широкому читателю, и в этом ее сила. А как приятно держать ее в руках! Прекрасное оформление, тонкий запах бумаги, ощущение, что прикасаешься к старинному фолианту, – все это порождает настоящий читательский восторг.

Но отчего именно книги конца ХIХ – начала ХХ столетий стали для меня глотком свежего воздуха? И сам не знаю доподлинно; осознаю только, что атмосфера того времени словно поглотила меня, захватила в плен.

Возможно, это была попытка уйти от современной действительности в мир истории. Или, напротив, желание найти «точки пересечения»: переходные периоды, годы поиска новых форм и смыслов, как известно, повторяют друг друга, а значит, изучая рубеж XIX и XX веков по художественной литературе, документам или публицистике, можно набраться опыта или подсмотреть готовые решения для сегодняшнего дня.

Благодаря причудливой игре времени источником читательского вдохновения для меня оказались книги «серебряного века» нашей культуры; для кого-то другого таким источником, возможно, станут старинные фолианты или рукописи начинающих писателей. Главное – не дать окрепнуть разочарованию и продолжить искать: книга, которая подарит удовольствие, обязательно найдется.

…От сохранивших тепло камней палатка просохла, и они провели ночь в сухом и нежарком тепле. Утром Салахов проснулся в палатке один. Тепло все еще держалось, и Салахов полежал в дремоте. Выйдя из палатки, он увидел ясное небо и Бога Огня у воды. Тот неторопливо мыл пробу, взятую прямо у берега.

Проснулся я прямо здоровый, - сказал рабочий и радостно передернул в подтверждение плечами. - Решил посмотреть на удачу в лоток…

… Бог Огня положил лоток, снял росомашью шапку и вытащил из-за отворота ее кусок лески.

Красную тряпочку жрет, собака. Гляди! - он преданно глянул на Салахова, метнул леску в воду и тотчас выбросил на песок крупного темноспинного хариуса.

Бог Огня укрепил ноги в не по росту больших сапогах, поддернул телогрейку, сдвинул лохматую шапку и стал челноком таскать хариусов одного за другим. Вскоре весь песок вокруг него был завален упругими отливающими перламутром рыбами.

Хватит! - сказал Салахов. - Остановись.

На эту бы реку… да с сетями, да с бочками. И горб гнуть не надо. На материке-то лазишь, лазишь с бреднем, еле на уху наберешь. А если бы эту реку туда. А нашу воронежскую сюда. Все равно тут населения нету, здесь и пустая река сгодится.

Ты бы там ее за неделю опустошил, - сказал Салахов.

За неделю? Не-ет! - вздохнул Бог Огня.

Закрывай санаторий, - распорядился Салахов

Может, навялим да с собой унесем? - предложил нерешительно Бог Огня.

Против жадности слова силы не имеют, - усмехнулся Салахов. - Против нее автоматы нужны. Выздоровел? Точка! Собирай лагерь, вари уху и топаем согласно полученного задания. Вопросы есть?

Нет вопросов, - вздохнул Бог Огня.

Действуй! Я вниз по течению схожу с лотком. …

Салахов шел очень быстро. Его вдруг поразила мысль, что от добра люди становятся хуже. Свинеют. А когда людям плох, то они становятся лучше. Пока Бог Огня болел, Салахов очень жалел его. А сегодня он был ему неприятен, даже ненавистен…

Салахов, забыв, что ему надо брать пробу, все шагал и шагал по сухому берегу реки Ватап. Мысль о том, что добро к людям ведет к их же освинению, была ему очень неприятна. Какая-то безысходная мысль. По опыту армии, по опыту тюремной жизни Салахов знал, что излишняя строгость так же озлобляет людей. «Значит, ни добром, ни страхом нас не возьмешь, - думал он. - Но должен быть какой-то подход. Должна же быть открытая дверь…»

И вдруг Салахов остановился. Ответ, найденный им, был прост, очевиден. Среди множества человеческих коллективов есть, наверное, только один, который твой. Как в армии своя рота. Если ты нашел его - держись за него зубами. Пусть все видят, что ты свой, ты до конца с ними. И что у тебя все на виду. Одна крыша, одна судьба, а об остальном пусть думает государство…

Куваев Олег Михайлович - советский геолог, геофизик, писатель.

Традиционный вечер полевиков служил вехой, отделявшей один экспедиционный сезон от другого.

Чинков знаком предложил налить в рюмки и встал.

— Уважаемые коллеги! сказал он высоким голосом. Прежде всего позвольте поблагодарить за честь. Я впервые присутствую на празднике прославленного геологического управления не как гость, а как свой человек. На правах новичка позвольте нарушить традицию. Не будем говорить о минувшем сезоне. Поговорим лучше о будущем. Что такое открытие месторождения? Это смесь случайности и логики. Но всякое истинное месторождение открывается только тогда, когда созрела потребность в нем.

В стену управления что-то глухо стукнуло, раздался как бы расширенный вздох и тотчас задребезжали, заныли стекла в торце коридора.

— Господи благослови! — сказал кто-то. — Первый зимний!

— Что это? — тихо спросила Сергушова у Гурина.

— Южак. Первый за эту зиму. Придется сбегать отсюда.

Каждый журналист, каждый заезжий литератор и вообще любой, побывавший в Поселке и взявшийся за перо, обязательно писал и будет писать о южаке. Это все равно что побывать в Техасе и не написать слова ковбой или, будучи в Сахаре, не упомянуть верблюда. Южак был чисто поселковым явлением, сходным со знаменитой новороссийской борой. В теплые дни за склоном хребта скапливался воздух и затем с ураганной силой сваливался в котловину Поселка. Во время южака всегда бывало тепло, и небо безоблачно, но этот теплый, даже ласковый ветер сшибал человека с ног, перекатывал его до ближайшего закутка и посыпал сверху снежной пылью, шлаком, песком, небольшими камнями. В южак лучше всего годились ботинки на триконях и защитные очки горнолыжника. В южак не работали магазины, была закрыты учреждения, в южак сдвигались крыши, и в крохотную дырку, в которую не пролезет иголка, за ночь набивались кубометры снега.

Лампочки потускнели, стекла уже дребезжали непрерывно, и за стеной слышались все учащающиеся вздохи гигантских легких, по временам где-то било металлом о металл.

Они сидели, сгрудившись за одним столом. Лампочка помигала и погасла или повредило проводку, или электростанция меняла режим работы. На лестнице послышалось бормотание. Это Копков проводил Люду Голливуд и вернулся. Он принес с собой свечки.

Южак ломился в двери управления, набирал силу. Пламя свечей колебалось, тени прыгали по стенам. Разноцветно светились бутылки. Копков отодвинул от Жоры Апрятина стакан с коньяком и пошел вдоль столов, разыскивая свою кружку.

— Такое получается дело, как всегда, — неожиданно забубнил Копков. Он обежал всех шалым взглядом пророка и ясновидца, обхватил ладонями кружку, сгорбился. — Лежим мы нынче в палатке. Угля нет, солярка на исходе, погода дует. И все такое прочее. Кукули за лето слиплись от пота, не шерсть, а стружки. Пуржит, палатка ходуном ходит, ну и разное, всем известное. Лежу, думаю: ну как начальство подкачает с транспортом, куда я буду девать вверенных мне людей? Пешком не выйдешь. Мороз, перевалы, обуви нет. Ищу выход. Но я не о том. Мысли такие: зачем и за что? За что работяги мои постанывают в мешках? Деньгами сие не измерить. Что получается? Живем, потом умираем. Все! И я в том числе. Обидно, конечно. Но зачем, думаю, в мире от древних времен так устроено, что мы сами смерть ближнего и свою ускоряем? Войны, эпидемии, неустройство систем. Значит, в мире зло. Объективное зло в силах и стихиях природы, и субъективное от несовершенства наших мозгов. Значит, общая задача людей и твоя, Копков, в частности, это зло устранять. Общая задача для предков, тебя и твоих потомков. Во время войны ясно бери секиру или автомат. А в мирное время? Прихожу к выводу, что в мирное время работа есть устранение всеобщего зла. В этом есть высший смысл, не измеряемый деньгами и должностью. Во имя этого высшего смысла стонут во сне мои работяги, и сам я скриплю зубами, потому что по глупости подморозил палец. В этом есть высший смысл, в этом общее и конкретное предназначение.

Копков еще раз вскинул глаза, точно с изумлением разглядывал неизвестных ему людей, и так же неожиданно смолк.

Лихачёв Дмитрий Сергеевич — российский ученый-литературовед, историк культуры, текстолог, публицист, общественный деятель.

Говорят, что содержание определяет форму. Это верно, но верно и противоположное, что от формы зависит содержание. Известный американский психолог начала этого века Д. Джеймс писал: «Мы плачем оттого, что нам грустно, но и грустно нам оттого, что мы плачем».

Когда-то считалось неприличным показывать всем своим видом, что с вами произошло несчастье, что у вас горе. Человек не должен был навязывать свое подавленное состояние другим. Надо было и в горе сохранять достоинство, быть ровным со всеми, не погружаться в себя и оставаться по возможности приветливым и даже веселым. Умение сохранять достоинство, не навязываться другим со своими огорчениями, не портить другим настроение, быть всегда ровным в обращении с людьми, быть всегда приветливым и веселым – это большое и настоящее искусство, которое помогает жить в обществе и самому обществу.

Но каким веселым надо быть? Шумное и навязчивое веселье утомительно окружающим. Вечно «сыплющий» остротами молодой человек перестает восприниматься как достойно ведущий себя. Он становится шутом. А это худшее, что может случиться с человеком в обществе, и это означает в конечном счете потерю юмора.

Не быть смешным – это не только умение себя вести, но и признак ума.

Смешным можно быть во всем, даже в манере одеваться. Если мужчина тщательно подбирает галстук к рубашке, рубашку к костюму – он смешон. Излишняя забота о своей наружности сразу видна. Надо заботиться о том, чтобы одеваться прилично, но эта забота у мужчин не должна переходить известных границ. Чрезмерно заботящийся о своей наружности мужчина неприятен. Женщина – это другое дело. У мужчин же в одежде должен быть только намек на моду. Идеально чистая рубашка, чистая обувь и свежий, но не очень яркий галстук – этого достаточно. Костюм может быть старый, он не должен быть только неопрятен.

Не мучайтесь своими недостатками, если они у вас есть. Если вы заикаетесь, не думайте, что это уж очень плохо. Заики бывают превосходными ораторами, обдумывая каждое свое слово. Лучший лектор славившегося своими красноречивыми профессорами Московского университета историк В. О. Ключевский заикался.

Не стесняйтесь своей застенчивости: застенчивость очень мила и совсем не смешна. Она становится смешной, только если вы слишком стараетесь ее преодолеть и стесняетесь ее. Будьте просты и снисходительны к своим недостаткам. Не страдайте от них. У меня есть знакомая девушка, чуть горбатая. Честное слово, я не устаю восхищаться ее изяществом в тех редких случаях, когда встречаю ее в музеях на вернисажах. Хуже нет, когда в человеке развивается «комплекс неполноценности», а вместе с ним озлобленность, недоброжелательность к другим лицам, зависть. Человек теряет то, что в нем самое хорошее, – доброту.

Нет лучшей музыки, чем тишина, тишина в горах, тишина в лесу. Нет лучшей «музыки в человеке», чем скромность и умение помолчать, не выдвигаться на первое место. Нет ничего более неприятного и глупого в облике и поведении человека, чем важность или шумливость; нет ничего более смешного в мужчине, чем чрезмерная забота о своем костюме и прическе, рассчитанность движений и «фонтан острот» и анекдотов, особенно если они повторяются.

Простота и «тишина» в человеке, правдивость, отсутствие претензий в одежде и поведении – вот самая привлекательная «форма» в человеке, которая становится и его самым элегантным «содержанием».

Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович - русский прозаик и драматург.

(1)На меня самое сильное впечатление производят сны, в которых поднимается далёкое детство и в неясном тумане встают уже не существующие лица, тем более дорогие, как всё безвозвратно утраченное. (2)Я долго не могу проснуться от такого сна и долго вижу живыми тех, кто давно уже в могиле. (3)И какие всё милые, дорогие лица! (4)Кажется, чего бы не дал, чтобы хоть издали взглянуть на них, услышать знакомый голос, пожать их руки и ещё раз вернуться к далёкому-далёкому прошлому. (5)Мне начинает казаться, что эти молчаливые тени чего-то требуют от меня. (6)Ведь я стольким обязан этим бесконечно дорогим для меня людям…

(7)Но в радужной перспективе детских воспоминаний живыми являются не одни люди, а и те неодушевлённые предметы, которые так или иначе были связаны с маленькой жизнью начинающего маленького человека. (8)И сейчас я думаю о них, снова переживая впечатления и ощущения детства. (9)В этих немых участниках детской жизни на первом плане всегда, конечно, стоит детская книжка с картинками… (10)И это была та живая нить, которая выводила из детской комнаты и соединяла с остальным миром. (11)Для меня до сих пор каждая детская книжка является чем-то живым, поскольку она пробуждает детскую душу, направляет детские мысли по определённому руслу и заставляет биться детское сердце вместе с миллионами других детских сердец. (12)Детская книга — весенний солнечный луч, который заставляет пробуждаться дремлющие силы детской души и вызывает рост брошенных на эту благодарную почву семян. (13)Дети, благодаря этой книжке, сливаются в одну громадную духовную семью, которая не знает этнографических и географических границ.

(14)3десь мне придётся сделать небольшое отступление именно по поводу современных детей, у которых приходится сплошь и рядом наблюдать полное неуважение к книге. (15)Растрёпанные переплёты, следы грязных пальцев, загнутые углы листов, всевозможные каракули на полях — одним словом, в результате получается книга-калека.

(16)Трудно понять причины всего этого, и можно допустить только одно объяснение: нынче выходит слишком много книг, они значительно дешевле и как будто потеряли настоящую цену среди других предметов домашнего обихода. (17)У нашего поколения, которое помнит дорогую книгу, сохранилось особенное уважение к ней как к предмету высшего духовного порядка, несущего в себе яркую печать таланта и святого труда.

Проблема памяти (В чём заключается долг памяти перед теми, кого уже нет с нами?) Близкие люди, которых уже нет с нами, всегда живы в нашей памяти; мы благодарны им за всё, что они для нас сделали; долг памяти перед ними заключается в стремлении стать лучше.

Проблема детских воспоминаний (Какие чувства вызывают у человека воспоминания о детстве?) Воспоминания о детстве пробуждают в человеке самые сильные и яркие чувства.

Проблема роли книги в становлении личности ребёнка (Какую роль играет книга в становлении личности ребёнка?) Детская книга пробуждает душу ребёнка, соединяет его со всем миром, воспитывает бережное отношение к духовным ценностям.

Проблема бережного отношения к книгам (Почему книги требуют бережного к себе отношения?) Книга – это предмет высшего духовного порядка, и поэтому она требует к себе особого уважения.

Нагибин Юрий Маркович - русский писатель-прозаик, журналист и сценарист.

В первые годы после революции академик архитектуры Щусев читал перед широкой, преимущественно молодежной рабочей аудиторией лекции по эстетике. Их целью было приобщить широкие массы, как тогда выражались, к пониманию красоты, наслаждению искусством. На первой же лекции, прочитанной Щусевым с огромным воодушевлением, талантом прирожденного популяризатора и, само собой разумеется, исчерпывающим знанием предмета, поднялся какой-то парень с прилипшим к нижней губе окурком и развязно сказал:

– Вот вы, товарищ профессор, все бубнили: красота, красота, а я так и не понял, чего такое эта красота?

Кто-то засмеялся. Щусев внимательно поглядел на парня. Сутулый, длиннорукий, мутноглаэый. И чего завалился на лекцию этот вовсе не безупречный шатун – погреться или побузить? Его нисколько не интересовала суть вопроса, хотелось озадачить распинающегося на кафедре «интеллихента» и выставиться перед окружающими. Его надо крепко осадить ради общего дела. Щусев прищурился и спросил:

– Зеркало дома есть?

– Есть. Я перед ним броюсь.

– Нет, большое…

– Ага. В стенном шкапе.

Щусев протянул парню фотографию, снятую с «Давида» Микеланджело, которую тот машинально взял. – Вы сразу поймете, что такое красота и что такое безобразие.

Я привел этот случай не развлечения ради. В насмешливой выходке архитектора есть рациональное зерно. Щусев предложил самый верный способ постигнуть красоту. Истина и вообще познается в сравнении. Лишь вглядываясь в образы красоты, созданные искусством, будь то Венера Милосская или Ника Самофракийская, мадонна Рафаэля или мальчик Пинтуриккьо, Флора Тициана или автопортрет Ван Дейка, царевна-лебедь Врубеля или три богатыря Васнецова, крестьянская девушка Аргунова, кружевница Тропинина, дочь Нестерова или бегущие спортсменки Дейнеки, можно приучить свой глаз и душу к той радости, которую дает встреча с прекрасным. Этой цели служат музеи, выставки, репродукции, книги по искусству.

Как хорошо сказал великий педагог К. Ушинский: «Всякое искреннее наслаждение изящным само по себе источник нравственной красоты». Вдумайся в эти слова, читатель!..

Никитайская Наталия Николаевна - фантаст, прозаик, поэт. По образованию театровед.

Семьдесят лет прожито, а ругать себя не перестаю. Ну, что мне стоило, пока живы были родители, расспросить их обо всем, все подробно записать, чтобы и самой помнить, и по возможности другим рассказать. Но нет, не записывала. Да и слушала-то невнимательно, так, как в основном и слушают родителей их дети. Ни мама, ни папа не любили возвращаться к прожитому и пережитому в войну. Но временами… Когда гости приходили, когда настроение повспоминать нападало и так - ни с того ни с сего… Ну, например, приходит мама от соседки, Антонины Карповны, и говорит: «Карповна мне сказала: «Галька, ты у нас ненайденный герой”. Это я ей рассказала, как из-под Луги из окружения выходила».

К началу войны маме было восемнадцать лет, и была она фельдшером, сельским врачом. Папе было двадцать четыре года. И он был летчиком гражданской авиации. Познакомились и полюбили друг друга они в Вологде. Мама была очень хорошенькой, живой и легкомысленной.

Профессия летчика до войны относилась к романтическим профессиям. Авиация «становилась на крыло». Люди, причастные к этому становлению, сразу попадали в разряд избранных. Еще бы: не каждому дано обживать небеса. О вольностях, которые позволяли себе пилоты тех времен, напомнит, например, пролет Чкалова под Троицким мостом в Ленинграде. Правда, историки считают, что это придумали киношники для фильма. Но легенды легендами, а мой папа абсолютно точно пролетал «на бреющем» над крышей маминого дома. Чем и покорил маму окончательно.

В первый же день войны, как военнообязанные, и папа, и мама надели военную форму. Оба были отправлены на Ленинградский фронт. Мама - с госпиталем, папа - в авиаполк. Папа служил в авиационном полку. Начинали войну на У-2. Никакого серьезного оснащения на самолетах не было, даже радиосвязи. Но ведь воевали!

Однажды когда папа во главе эскадрильи этих двухместных кораблей неба возвращался с задания, он увидел внизу, на шоссе, ведущем в город, сломанный санитарный автобус. Возле него возился водитель, пытаясь устранить поломку. И отчаянно махала кофтой нашим самолетам медсестра. И сверху папа увидел, что по этому же шоссе и тоже в сторону города марширует колонна немцев. И вот-вот автобус с ранеными, с шофером и медсестрой окажется у них на пути. Исход такой встречи был предрешен. «Знаешь, я сразу о Гале подумал. На месте этой сестрички могла быть и она. И тогда я просигналил крыльями команду: «Делай, как я“ - и пошел на посадку перед автобусом». Когда приземлились и пересчитали людей, оказалось, что всех не забрать, что трое остаются за бортом. «Я прикинул мощность машин и в некоторые распределил не по человеку, а по два человека». И один из летчиков заорал тогда: «Командир, хочешь, чтобы я гробанулся! Не полечу с двумя! Себе-то одного посадил…» «Я-то знал, что его машина надежнее, но спорить не стал, некогда было спорить. Говорю: «Полечу на твоей, а ты бери мою машину“».

Вообще-то вся эта история кажется специально придуманной для кино, для непременного использования параллельного монтажа, чтобы еще больше накалить страсти. Вот раненые с трудом карабкаются по фюзеляжу в кабину, а колонна фрицев марширует уже в пределах видимости, а вот взлетает в небо первый наш самолет с раненым, и немец готовит свой «шмайссер» к стрельбе… Ну, и так далее… И в реальной жизни, когда взлетал последний летчик, фашисты действительно открыли стрельбу… А потом об этом случае писали в газете, но беспечная наша семья, конечно, ее не сохранила.

Эти мои заметки я пишу сейчас не только для того, чтобы, пусть и запоздало, признаться в любви к своим прожившим очень нелегкую, но такую честную жизнь родителям. Были миллионы других таких же советских людей, которые одолели фашизм и не потеряли человеческого лица. И я очень не хочу, чтобы они были забыты.

Носов Евгений Иванович - русский и советский писатель.

(1)Что такое малая родина? (3)Где ее границы? (4)Откуда и докуда она простирается?

(5)По-моему, малая родина - это окоём нашего детства.(6) Иными словами, то, что способно объять мальчишеское око. (7)И что жаждет вместить в себя чистая, распахнутая душа. (8)Где эта душа впервые удивилась, обрадовалась и возликовала от нахлынувшего восторга.(9) И где впервые огорчилась, разгневалась или пережила свое первое потрясение.

(10)Тихая деревенская улица, пахнущий пряниками и кожаной обувью тесный магазинчик, машинный двор за околицей, куда заманчиво пробраться, тайком посидеть в кабине еще не остывшего трактора, потрогать рычаги и кнопки, блаженно повздыхать запах наработавшегося мотора; туманное таинство сбегающего под гору колхозного сада, в сумерках которого предостерегающе постукивает деревянная колотушка, гремит тяжелой цепью рыжий репьистый пес. (11)За садом - змеистые зигзаги старых, почти изгладившихся траншей, поросших терновником и лещиной, которые, однако, и поныне заставляют примолкнуть, говорить вполголоса…

(12)И вдруг, снова воротясь к прежнему, шумно, наперегонки умчаться в зовущий простор луга с блестками озерков и полузаросших стариц, где, раздевшись донага и взбаламутив воду, майкой начерпать в этом черном киселе чумазых карасей пополам с пиявками и плавунцами. (13)И вот наконец речушка, петлявая, увертливая, не терпящая открытых мест и норовящая улизнуть в лозняки, в корявую и петлючую неразбериху.(14) И если не жалеть рубах и штанов, то можно продраться к старой мельнице с давно разбитой плотиной и обвалившейся кровлей, где сквозь обветшалые мостки и в пустые проемы буйно бьет вольный кипрей. (15)Здесь тоже не принято говорить громко: ходит молва, будто и теперь еще в омуте обретается мельничный водяной, ветхий, обомшелый, и будто бы кто-то слыхал, как он кряхтел и отдувался в кустах, тужась столкнуть в омут теперь уже никому не нужный жернов. (16)Как же не пробраться туда и не посмотреть, страшась и озираясь, лежит ли тот камень или уже нет его…

(17) За рекой - соседняя деревня, и забредать за реку не полагается: это уже иной, запредельный мир.(18) Там обитают свои вихрастые окоемщики, на глаза которых поодиночке лучше не попадаться…

(19)Вот, собственно, и вся мальчишеская вселенная. (20)Но и того невеликого обиталища хватает с лихвой, чтобы за день, пока не падет солнце, набегаться, наоткрывать и на-впечатляться до того предела, когда уже за ужином безвольно начнет клониться опаленная солнцем и вытрепанная ветром буйная молодецкая головушка, и мать подхватывает и несет исцарапанное, пахнущее рогозом и подмаренником, отрешенное, обмякшее чадо к постели, как с поля боя уносит павшего сестра милосердия.(21) И видится ему сон, будто взбирается он на самое высокое дерево, с обмирающим сердцем добирается до вершинных ветвей, опасно и жутко раскачиваемых ветром, чтобы посмотреть: а что же там дальше, где он еще не бывал? (22)И вдруг что-то ломко хрустит, и он с остановившимся дыханием кубарем рушится вниз. (23)Но, как бывает только во снах, в самый последний момент как-то так удачно расставляет руки, подобно крыльям, ветер упруго подхватывает его, и вот уже летит, летит, плавно и завораживающе набирая высоту и замирая от неописуемого восторга.

(24)Малая родина - это то, что на всю жизнь одаривает нас крыльями вдохновения.

Орлов Даль Константинович — поэт, российский киновед и драматург.

Толстой вошел в мою жизнь, не представившись. Мы с ним уже активно общались, а я все еще не подозревал, с кем имею дело. Мне было лет одиннадцать-двенадцать, то есть через год-другой после войны, когда маму на лето назначили директором пионерского лагеря. С весны в нашу комнатушку, выходящую в бесконечный коммунальный коридор, стали являться молодые люди того и другого пола — наниматься в пионервожатые и физкультурники. По-нынешнему говоря, мама прямо на дому проводила кастинг. Но дело не в этом.

Дело в том, что однажды к нашему дому подвезли на грузовичке и горой вывалили прямо на пол книги — основательно бывшие в употреблении, но весьма разнообразные по тематике. Кто-то заранее побеспокоился, не без маминого, думаю участия, чтобы в будущем пионерлагере была библиотека. «Ваше любимое занятие?.. Рыться в книгах» — это и про меня. Тогда тоже. Рылся. Пока в один счастливый момент не выудил из этой горы потрепанный кирпичик: тонкая рисовая бумага, еры и яти, обложек нет, первых страниц нет, последних нет. Автор — инкогнито. Глаз упал на начало, которое не было началом, а дальше я оторваться от текста не смог. Я вошел в него, как в новый дом, где почему-то все оказалось знакомым — никогда не был, а все узнал.

Поразительно! Казалось, неведомый автор давно подсматривал за мной, все обо мне узнал и теперь рассказал — откровенно и по доброму, чуть ли не по родственному. Написано было: «… По тому инстинктивному чувству, которым один человек угадывает мысли другого и которое служит путеводною мыслью разговора, Катенька поняла, что мне больно ее равнодушие…» Но сколько раз и со мной случалось, что и с неведомой Катенькой: в разговоре инстинктивно угадывать «мысли другого»! Как точно… Или в другом месте: «…Глаза наши встретились, и я понял, что он понимает меня и то, что я понимаю, что он понимает меня…» Опять лучше не скажешь! «Я понимаю, что он понимает…» И так на каждой странице. «В молодости все силы души направлены на будущее… Одни понятные и разделенные мечты о будущем счастии составляют уже истинное счастье этого возраста». Опять мое! Так и есть: каждый день твоих детства-отрочества, если они нормальны, будто сплавлен с солнцем и светом ожидания, чтобы твое предназначение состоялось. Но как выразить вслух это снедающее тебя предчувствие, можно ли передать его словами? Пока ты мучим неодолимой немотой, этот автор-инкогнито все за тебя успел рассказать.

Но кто он был — неведомый автор? Чья такая волшебная книга оказалась у меня в руках? Надо ли говорить, что ни в какую пионерскую библиотеку она не поехала — с обглоданными своими началом и концом она осталась у меня лично. Позже я узнал ее и в переплете: Л.Н.Толстой. «Детство», «Отрочество», «Юность».

Вот так Толстой вошел в мою жизнь, не представившись. Иллюзия узнавания — непременная особенность классических текстов. Они — классики, потому что пишут для всех. Это верно. Но они еще и потому вечные классики, что пишут для каждого. Это верно не менее. Юный простак, я «купился» именно на последнее. Эксперимент был проведен чисто: автора скрыли. Магия имени не довлела над восприятием текста. Текст сам отстоял свое величие. Толстовская «диалектика души», первым отмеченная нелюбезным Набокову Чернышевским, как шаровая молния в форточку, сияя, влетела в очередное неопознанное читательское сердце.

Паустовский Константин Георгиевич - русский советский писатель, классик русской литературы.

Мы прожили несколько дней на кордоне, ловили рыбу на Шуе, охотились на озере Орса, где было всего несколько сантиметров чистой воды, а под ней лежал бездонный вязкий ил. Убитых уток, если они падали в воду, нельзя было достать никаким способом. По берегам Орса приходилось ходить на широких лесниковских лыжах, чтобы не провалиться в трясины.

Но больше всего времени мы проводили на Пре. Я много видел живописных и глухих мест в России, но вряд ли когда-нибудь увижу реку более девственную и таинственную, чем Пра.

Сосновые сухие леса на ее берегах перемешивались с вековыми дубовыми рощами, с зарослями ивы, ольхи и осины. Корабельные сосны, поваленные ветром, лежали, как медные литые мосты, над ее коричневой, но совершенно прозрачной водой. С этих сосен мы удили упористых язей.

Перемытые речной водой и перевеянные ветром песчаные косы поросли мать-и-мачехой и цветами. За все время мы не видали на этих белых песках ни одного человеческого следа – только следы волков, лосей и птиц.

Заросли вереска и брусники подходили к самой воде, перепутываясь с зарослями рдеста, розовой частухи и телореза.

Река шла причудливыми изгибами. Ее глухие затоны терялись в сумраке прогретых лесов. Над бегучей водой беспрерывно перелетали с берега на берег сверкающие сизоворонки и стрекозы, а в вышине парили огромные ястребы.

Все доцветало вокруг. Миллионы листьев, стеблей, веток и венчиков преграждали дорогу на каждом шагу, и мы терялись перед этим натиском растительности, останавливались и дышали до боли в легких терпким воздухом столетней сосны. Под деревьями лежали слои сухих шишек. В них нога тонула по косточку.

Иногда ветер пробегал по реке с низовьев, из лесистых пространств, оттуда, где горело в осеннем небе спокойное и еще жаркое солнце. Сердце замирало от мысли, что там, куда струится эта река, почти на двести километров только лес, лес и нет никакого жилья. Лишь кое-где на берегах стоят шалаши смолокуров и тянет по лесу сладковатым дымком тлеющего смолья.

Но удивительнее всего в этих местах был воздух. В нем была полная и совершенная чистота. Эта чистота придавала особую резкость, даже блеск всему, что было окружено этим воздухом. Каждая сухая ветка сосны была видна среди темной хвои очень далеко. Она была как бы выкована из заржавленного железа. Далеко было видно каждую нитку паутины, зеленую шишку в вышине, стебель травы.

Ясность воздуха придавала какую-то необыкновенную силу и первозданность окружающему, особенно по утрам, когда все было мокро от росы и только голубеющая туманка еще лежала в низинах.

А среди дня и река и леса играли множеством солнечных пятен – золотых, синих, зеленых и радужных. Потоки света то меркли, то разгорались и превращали заросли в живой, шевелящийся мир листвы. Глаз отдыхал от созерцания могучего и разнообразного зеленого цвета.

Полет птиц разрезал этот искристый воздух: он звенел от взмахов птичьих крыльев.

Лесные запахи набегали волнами. Подчас трудно было определить эти запахи. В них смешивалось все: дыхание можжевельника, вереска, воды, брусники, гнилых пней, грибов, кувшинок, а может быть, и самого неба… Оно было таким глубоким и чистым, что невольно верилось, будто эти воздушные океаны тоже приносят свой запах – озона и ветра, добежавшего сюда от берегов теплых морей.

Очень трудно подчас передать свои ощущения. Но, пожалуй, вернее всего можно назвать то состояние, которое испытывали все мы, чувством преклонения перед не поддающейся никаким описаниям прелестью родной стороны.

Тургенев говорил о волшебном русском языке. Но он не сказал о том, что волшебство языка родилось из этой волшебной природы и удивительных свойств человека.

А человек был удивителен и в малом и в большом: прост, ясен и доброжелателен. Прост в труде, ясен в своих размышлениях, доброжелателен в отношении к людям. Да не только к людям, а и к каждому доброму зверю, к каждому дереву.

Санин Владимир Маркович – известный советский писатель, путешественник, полярник.

Гаврилов — вот кто не давал Синицыну покоя.

Память, не подвластная воле человека, сделала с Синицыным то, чего он боялся больше всего, перебросила его в 1942 год.

Он стоял на часах у штаба, когда комбат, сибиряк с громовым басом, отдавал приказ командирам рот. И Синицын услышал, что батальон уходит, оставляя на высоте один взвод. Этот взвод должен сражаться до последнего патрона, но задержать фашистов хотя бы на три часа. Его, Синицына, взвод, второй взвод первой роты! И тогда с ним, безусым мальчишкой, случился солнечный удар. Жара стояла страшная, такие случаи бывали, и пострадавшего, облив водой, увезли на повозке. Потом по дивизии объявляли приказ генерала и салютовали павшим героям, больше суток отбивавшим атаки фашистов. И тут командир роты увидел рядового Синицына.

— Ты жив?!

Синицын сбивчиво объяснил, что у него был солнечный удар и поэтому…

— Поня-ятно, протянул комроты и посмотрел на Синицына.

Никогда не забыть ему этого взгляда! С боями дошел до Берлина, честно заслужил два ордена, смыл никем не доказанную и никому не известную вину кровью, но этот взгляд долго преследовал его по ночам.

А теперь еще и Гаврилов.

Перед самым уходом Визе к нему подошел Гаврилов и, явно пересиливая себя, неприязненно буркнул: Топливо подготовлено?

Синицын, измученный бессонницей, падающий с ног от усталости, утвердительно кивнул. И Гаврилов ушел, не попрощавшись, словно жалея, что задал лишний и ненужный вопрос. Ибо само собой разумелось, что ни один начальник транспортного отряда не покинет Мирный, не подготовив своему сменщику зимнего топлива и техники. Ну, не было в истории экспедиций такого случая и не могло быть! Поэтому в заданном Гавриловым вопросе любой на месте Синицына услышал бы хорошо рассчитанную бестактность, желание обидеть и даже оскорбить недоверием.

Синицын точно помнил, что кивнул он утвердительно.

Но ведь зимнее топливо, как следует, он подготовить не успел! То есть подготовил, конечно, но для своего похода, который должен был состояться полярным летом. А Гаврилов пойдет не летом, а в мартовские морозы, и поэтому для его похода топливо следовало готовить особо. И работа чепуховая: добавить в цистерны с соляром нужную дозу керосина, побольше обычного, тогда никакой мороз не возьмет. Как он мог запамятовать!

Синицын чертыхнулся. Нужно немедленно бежать в радиорубку, узнать, вышел ли Гаврилов в поход. Если не вышел, сказать правду: извини, оплошал, забыл про топливо, добавь в соляр керосина. Если же Гаврилов в походе, поднять тревогу, вернуть поезд в Мирный, даже ценой потери нескольких дней, чтобы разбавить солярку.

Синицын начал одеваться, сочиняя в уме текст радиограммы, и остановился. Стоит ли поднимать панику, на скандал, проработку напрашиваться? Ну какие будут на трассе морозы? Градусов под шестьдесят, не больше, для таких температур и его солярка вполне сгодится.

Успокоив себя этой мыслью, Синицын снял с кронштейна графин с водой, протянул руку за стаканом и нащупал на столе коробочку. В полутьме прочитал: люминал. И у Женьки нервишки на взводе. Сунул в рот две таблетки, запил водой, лег и забылся тяжелым сном.

Через три часа санно-гусеничный поезд Гаврилова ушел из Мирного на Восток на смертельный холод.Симонов

Константин Михайлович - советский прозаик, поэт, киносценарист.

Все трое немцев были из белградского гарнизона и прекрасно знали, что это могила Неизвестного солдата и что на случай артиллерийского обстрела у могилы и толстые и прочные стены. Это было по их мнению, хорошо, а все остальное их нисколько не интересовало. Так обстояло с немцами.

Русские тоже рассматривали этот холм с домиком на вершине как прекрасный наблюдательный пункт, но наблюдательный пункт неприятельский и, следовательно, подлежащий обстрелу.

Что это за жилое строение? Чудное какое-то, сроду такого не видал,- говорил командир батареи капитан Николаенко, в пятый раз внимательно рассматривая в бинокль могилу Неизвестного солдата.- А немцы сидят там, это уж точно. Ну как, подготовлены данные для ведения огня?

Так точно! - отрапортовал стоявший рядом с капитаном командир взвода молоденький лейтенант Прудников.

Начинай пристрелку.

Пристрелялись быстро, тремя снарядами. Два взрыли обрыв под самым парапетом, подняв целый фонтан земли. Третий ударил в парапет. В бинокль было видно, как полетели осколки камней.

Ишь брызнуло! - сказал Николаенко.- Переходи на поражение.

Но лейтенант Прудников, до этого долго и напряженно, словно что-то вспоминая, всматривавшийся в бинокль, вдруг полез в полевую сумку, вытащил из нее немецкий трофейный план Белграда и, положив его поверх своей двухверстки, стал торопливо водить по нему пальцем.

В чем дело? - строго сказал Николаенко.- Нечего уточнять, все и так ясно.

Разрешите, одну минуту, товарищ капитан,- пробормотал Прудников.

Он несколько раз быстро посмотрел на план, на холм и снова на план и вдруг, решительно уткнув палец в какую-то наконец найденную им точку, поднял глаза на капитана:

А вы знаете, что это такое, товарищ капитан?

А все - и холм, и это жилое строение?

Это могила Неизвестного солдата. Я все смотрел и сомневался. Я где-то на фотографии в книге видел. Точно. Вот она и на плане - могила Неизвестного солдата.

Для Прудникова, когда-то до войны учившегося на историческом факультете МГУ, это открытие представлялось чрезвычайно важным. Но капитан Николаенко неожиданно для Прудникова не проявил никакой отзывчивости. Он ответил спокойно и даже несколько подозрительно:

Какого еще там неизвестного солдата? Давай веди огонь.

Товарищ капитан, разрешите! - просительно глядя в глаза Николаенко, сказал Прудников.

Ну что еще?

Вы, может быть, не знаете… Это ведь не просто могила. Это, как бы сказать, национальный памятник. Ну…- Прудников остановился, подбирая слова.- Ну, символ всех погибших за родину. Одного солдата, которого не опознали, похоронили вместо всех, в их честь, и теперь это для всей страны как память.

Подожди, не тараторь,- сказал Николаенко и, наморщив лоб, на целую минуту задумался.

Был он большой души человек, несмотря на грубость, любимец всей батареи и хороший артиллерист. Но, начав войну простым бойцом-наводчиком и дослужившись кровью и доблестью до капитана, в трудах и боях так и не успел он узнать многих вещей, которые, может, и следовало бы знать офицеру. Он имел слабое понятие об истории, если дело не шло о его прямых счетах с немцами, и о географии, если вопрос не касался населенного пункта, который надо взять. А что до могилы Неизвестного солдата, то он и вовсе слышал о ней в первый раз.

Однако, хотя сейчас он не все понял в словах Прудникова, он своей солдатской душой почувствовал, что, должно быть, Прудников волнуется не зря и что речь идет о чем-то в самом деле стоящем.

Подожди,- повторил он еще раз, распустив морщины.- Ты скажи толком, чей солдат, с кем воевал,- вот ты мне что скажи!

Сербский солдат, в общем, югославский,- сказал Прудников.- Воевал с немцами в прошлую войну четырнадцатого года.

Вот теперь ясно.

Николаенко с удовольствием почувствовал, что теперь действительно все ясно и можно принять по этому вопросу правильное решение.

Все ясно,- повторил он.- Ясно, кто и что. А то плетешь невесть чего - «неизвестный, неизвестный». Какой же он неизвестный, когда он сербский и с немцами в ту войну воевал? Отставить!

Симонов Константин Михайлович - советский прозаик, поэт, киносценарист.

Это было утром. Командир батальона Кошелев позвал к себе Семена Школенко и объяснил, как всегда без долгих слов:

— «Языка» надо достать.

— Достану, — сказал Школенко.

Он вернулся к себе в окоп, проверил автомат, повесил на пояс три диска, приготовил пять гранат, две простые и три противотанковые, положил их в сумку, потом огляделся и, подумав, взял припасенную в солдатском мешке медную проволочку и спрятал ее в карман.

Идти предстояло вдоль берега. Он пошел не спеша, с оглядкой. Кругом все было тихо. Школенко прибавил шагу и, чтобы сократить расстояние, стал пересекать лощинку напрямик, по мелкому кустарнику. Раздалась пулеметная очередь. Пули прошли где-то близко. Школенко лег и с минуту лежал неподвижно.

Он был недоволен собой. Эта пулеметная очередь — без нее можно было обойтись. Надо было только пройти по густому кустарнику. Хотел сэкономить полминуты, а теперь придется терять десять — обходить кругом. Он поднялся и, пригибаясь, перебежал в чащу. За полчаса он миновал сначала одну балку, потом другую. Сразу же за этой балкой стояли три сарая и дом. Школенко лег и пополз по-пластунски. Через несколько минут он подполз к первому сараю и заглянул внутрь. В сарае было темно и пахло сыростью. По земляному полу ходили куры и поросенок. Школенко заметил у стены неглубокий окопчик и выпиленную в два бревна бойницу. Возле окопчика валялась недокуренная пачка немецких сигарет. Немцы были где-то близко. Теперь это не вызывало сомнений. Следующий сарай был пуст, у третьего, возле стога, лежали двое убитых красноармейцев, рядом с ними валялись винтовки. Кровь была свежая.

Школенко попробовал восстановить в уме картину происшедшего: ну да, вот они вышли отсюда, шли, наверно, в рост, не таясь, а немец ударил из автомата откуда-нибудь с той стороны. Школенко взяла досада за эту неосторожную смерть. «Если бы они были со мной, не дал бы им так идти», подумал он, но думать дальше было некогда, надо было искать немца.

В лощине, заросшей виноградником, он напал на тропку. После прошедшего утром дождя земля еще не просохла, и на тропке были хорошо видны уходившие в лес следы. Через сто метров Школенко увидел пару немецких сапог и винтовку. Он удивился — почему их тут бросили, и на всякий случай сунул винтовку в кустарник. Свежий след вел в лес. Не прополз еще Школенко и пятидесяти метров, как услышал минометный выстрел. Миномет с небольшими паузами ударил десять раз подряд.

Впереди были заросли. Школенко пополз через них налево; там виднелась яма, кругом нее рос бурьян. Из ямы, в просвете между кустами бурьяна, был виден стоявший совсем близко миномет и на несколько шагов подальше ручной пулемет. Один немец стоял у миномета, а шестеро сидели, собравшись в кружок, и ели из котелков.

Школенко вскинул автомат и хотел дать по ним очередь, но рассудительно изменил решение. Он мог одной очередью не убить сразу всех, и ему предстояла бы неравная борьба.

Не торопясь, он стал изготовлять к бою противотанковую гранату. Противотанковую он выбрал потому, что расстояние было небольшое, а ударить она могла гуще. Он не торопился. Торопиться было незачем: цель была на виду. Он прочно уперся левой рукой в дно ямы, вцепился в землю так, чтобы рука не скользнула, и, приподнявшись, швырнул гранату. Она упала прямо посреди немцев. Когда он увидел, что шестеро лежат неподвижно, а один, тот, который стоял у миномета, продолжает стоять около него, удивленно глядя на изуродованный осколком гранаты ствол, Школенко вскочил и, вплотную подойдя к немцу, не сводя с него глаз, знаком показал, чтоб тот отстегнул у себя парабеллум и бросил на землю. У немца дрожали руки, он долго отстегивал парабеллум и бросил его далеко от себя. Тогда Школенко, толкая немца перед собой, подошел с ним к пулемету. Пулемет был разряжен. Школенко знаком показал немцу, чтобы тот взвалил пулемет на плечи. Немец послушно нагнулся и поднял пулемет. Теперь у него были заняты обе руки.

Несмотря на серьезность положения, Школенко усмехнулся. Ему показалось забавным, что немец своими руками отнесет к нам свой пулемет.

Соболев Андрей Николаевич - российский лингвист, славист и балканист.

В наше время чтение художественной литературы, по сути, – привилегия. Слишком много времени отнимает этот род занятий. Недосуг. Да и чтение – это тоже работа, и в первую очередь – над собой. Пусть незаметная, не столь обременительная, но у человека, потратившего день на решение проблем, требующих интеллектуальной и душевной отдачи, порой просто не остается сил поинтересоваться новинками литературы. Это никого не оправдывает, но причины очевидны, а стойкую привычку к серьезному чтению выработали не все.

Для большей части взрослых и пожилых людей в наши дни телевидение и кино заменяют чтение, они если и знакомятся с новинками книжного рынка, то за редким исключением в примитивном киноизложении.

Молодежь же все чаще познает мир слова через наушники плееров и интернет-ресурсы, на смартфонах и планшетах, которые всегда под рукой.

Возможно, я сгущаю краски и кто-то сумеет нарисовать более оптимистичную картину, но мне кажется необходимым учитывать реалии времени.

Себя отношу к той категории людей, что заняты делом. Но мой пример не типичен. Умудряюсь читать и даже писать. Написал 4-ый сборник стихов. Не останавливаюсь на этом, папки рукописей и черновиков пополняются, хотя перелеты, поездки и ночные бдения – вот весь писательский ресурс, который у меня остается. С чтением еще сложнее, паузы выпадают редко.

Если попытаться охарактеризовать недавно прочитанное, то первое, что приходит на ум: это написали ЛИЧНОСТИ! Люди, сделавшие себя сами. Им веришь. Сама история их жизни не позволяет усомниться в выводах и формулировках. А ведь это очень важно – верить автору, что бы мы ни читали – научную литературу, роман или мемуары. Знаменитое «Не верю!» Станиславского проникает сейчас во все жанры и виды искусства. И если в кино динамика кадра и лихость сюжета могут отвлечь внимание зрителя от нестыковок и откровенной фальши, то печатное слово сразу выталкивает на поверхность всякое вранье, все, что написано ради красного словца, высосано из пальца. Воистину – писаное пером не вырубишь топором.

Проверяя читательский багаж прошлых лет, прихожу к выводу, что я всегда неосознанно тянулся к авторам, не только отмеченным писательским талантом, но и обладавшим выдающейся личной историей. Биографией, как тогда говорили. В советское время о личной жизни популярных авторов была дозированной, а порой и недоступной, о пиаре тогда никто и не догадывался. Но крупицы их дел и поступков были у всех на слуху, оживляли образ и увеличивали наши симпатии и степень доверия. Так было с Маяковским, так было с Высоцким, Визбором, Солженицыным и Шаламовым. И многими другими, чьи тексты мы разбирали на цитаты, чьи книги становились самыми убедительными аргументами в спорах.

Не знаю, что является критерием настоящей литературы, для меня главным мерилом был и остается результат – чтобы тебе поверили.

Соловейчик Симон Львович - советский и российский публицист и журналист, теоретик педагогики.

Ехал я однажды в электричке. Сидевшая рядом со мной у окна скромно одетая сдержанная женщина открыла томик Чехова. Дорога предстояла длинная, книжки я не захватил, люди вокруг были чужие, я стал думать о работе. И тем же тоном, каким спрашивают, например: «Вы не знаете, скоро ли мы приедем?» — я неожиданно для себя и тем более для соседки спросил ее:

— Простите, вы не знаете, что такое счастье?

Женщина с томиком Чехова в руках оказалась замечательной собеседницей. Она не стала спрашивать меня, отчего я задал такой странный вопрос, не стала с ходу отвечать: «Счастье — это…», она не сказала мне, что счастье — когда тебя понимают, или «что такое счастье — это каждый понимает по-своему», — не стала говорить цитатами: нет, она прикрыла книгу и долго молчала, посматривая в окно, — думала. Наконец, когда я совсем уже решил, что она забыла о вопросе, она повернулась ко мне и сказала…

Вернемся к ее ответу позже.

Спросим себя: что такое счастье?

В каждой стране есть свой Главный педагог — народ, и есть Главный учебник педагогики — язык, «практическое сознание», как давно писали классики. За поступками мы обращаемся к народу, за понятиями — к языку народа. Я не должен объяснять, что такое счастье, я должен смиренно спросить об этом наш язык — в нем все есть, из него все поймешь, прислушиваясь к слову в сегодняшней нашей речи. Народная мысль содержится не только в пословицах и поговорках, в народной мудрости (пословицы как раз и противоречивы), но в распространенных, обычных фразах и оборотах речи. Поищем: с какими другими словами сочетается интересующее нас понятие, почему так можно сказать, а так нельзя. Так говорят — а так не говорят. Это никогда не бывает случайным.

Мы говорим: «счастливая доля», «счастливый случай», «счастливая судьба», «счастье привалило», «вытянул счастливый билет», «счастливая удача».

Самые деятельные, всего достигшие своим трудом люди все-таки говорят: «Мне выпало счастье… Мне дано счастье…»

Счастье — фортуна, судьба, о которой мы ничего не знаем, и если его нет, то говорят: «Такая уж у меня судьба», «Видно, мне так на роду написано».

Но мы не раз еще столкнемся с законом духовной жизни(это предложение было немного другим): все, что есть в человеке, возникает из двух встречных движений, из двух сил: из движения, направленного от мира к человеку, и движения от человека — к миру. Противоположные эти силы, встречаясь в одной точке, не уничтожаются, а складываются. Но если встреча не происходит, то обеих сил словно и не было. Предположим, человеку нет удачи ни в чем, несчастья преследуют его, и выпала ему, быть может, от рождения тяжелая доля. Не всякий сумеет победить судьбу. Но сильный человек умеет использовать самый незаметный шанс, который, конечно, есть в жизни каждого.

Так и человек побеждает судьбу. Вернее, не судьбу, а трудности, которые посланы ему судьбой. И если нет собственного стремления победить, стремления к счастью, то хоть озолоти его — счастья не будет. У него нет веры в жизнь, воля его сломлена.

Говорят: нашел свое счастье, добыл счастье, достиг счастья и даже — украл чужое счастье. Язык требует действия: нашел, поймал, добыл, достиг, вырвал у судьбы свое счастье, всякий человек — кузнец своего счастья.

Счастье не вещь, и не склад вещей, и не положение, и не денежное состояние, а состояние души, возникающее при достижении сильно желаемого. (И еще что-то типа «счастье — благословение, благодать»).

Что же, однако, сказала о счастье женщина в автобусе? Позже выяснилось, что она научный сотрудник, специалист в области химии белков. После долгого обдумывания предложенного ей вопроса она сказала:

— Я не могу дать определения счастья. Вот ученый! Ученый не тот, кто все знает, а тот, кто точно знает, чего он не знает. Но, может быть, так: у человека есть духовные стремления: когда они удовлетворяются, он чувствует себя счастливым. Похоже на правду?

Сологуб Фёдор - русский поэт, писатель, драматург, публицист.

Вечером опять сошлись у Старкиных. Говорили только о войне. Кто-то пустил слух, что призыв новобранцев в этом году будет раньше обыкновенного, к восемнадцатому августу; и что отсрочки студентам будут отменены. Поэтому Бубенчиков и Козовалов были угнетены, - если это верно, то им придется отбывать воинскую повинность не через два года, а нынче.

Воевать молодым людям не хотелось, - Бубенчиков слишком любил свою молодую и, казалось ему, ценную и прекрасную жизнь, а Козовалов не любил, чтобы что бы то ни было вокруг него становилось слишком серьезным.

Козовалов говорил уныло:

Я уеду в Африку. Там не будет войны.

А я во Францию, - говорил Бубенчиков, - и перейду во французское подданство.

Лиза досадливо вспыхнула. Закричала:

И вам не стыдно! Вы должны защищать нас, а думаете сами, где спрятаться. И вы думаете, что во Франции вас не заставят воевать?

Из Орго призвали шестнадцать запасных. Был призван и ухаживающий за Лизою эстонец, Пауль Сепп. Когда Лиза узнала об этом, ей вдруг стало как-то неловко, почти стыдно того, что она посмеивалась над ним. Ей вспомнились его ясные, детски-чистые глаза. Она вдруг ясно представила себе далекое поле битвы, - и он, большой, сильный, упадет, сраженный вражескою пулею. Бережная, жалостливая нежность к этому, уходящему, поднялась в ее душе. С боязливым удивлением она думала: «Он меня любит. А я, - что же я? Прыгала, как обезьянка, и смеялась. Он пойдет сражаться. Может быть, умрет. И, когда будет ему тяжело, кого он вспомнит, кому шепнет: «Прощай, милая»? Вспомнит русскую барышню, чужую, далекую».

Призванных провожали торжественно. Собралась вся деревня. Говорили речи. Играл местный любительский оркестр. И дачники почти все пришли. Дачницы принарядились.

Пауль шел впереди и пел. Глаза его блестели, лицо казалось солнечно-светлым, - он держал шляпу в руке, - и легкий ветерок развевал его светлые кудри. Его обычная мешковатость исчезла, и он казался очень красивым. Так выходили некогда в поход викинги и ушкуйники. Он пел. Эстонцы с одушевлением повторяли слова народного гимна.

Дошли до леска за деревнею. Лиза остановила Сеппа:

Послушайте, Пауль, подойдите ко мне на минутку.

Пауль отошел на боковую тропинку. Он шел рядом с Лизою. Походка его была решительная и твердая, и глаза смело глядели вперед. Казалось, что в душе его ритмично бились торжественные звуки воинственной музыки. Лиза смотрела на него влюбленными глазами. Он сказал:

Ничего не бойтесь, Лиза. Пока мы живы, мы немцев далеко не пустим. А кто войдет в Россию, тот не обрадуется нашему приему. Чем больше их войдет, тем меньше их вернется в Германию.

Вдруг Лиза очень покраснела и сказала:

Пауль, в эти дни я вас полюбила. Я поеду за вами. Меня возьмут в сестры милосердия. При первой возможности мы повенчаемся.

Пауль вспыхнул. Он наклонился, поцеловал Лизину руку и повторял:

Милая, милая!

И когда он опять посмотрел в ее лицо, его ясные глаза были влажны.

Анна Сергеевна шла на несколько шагов сзади и роптала:

Какие нежности с эстонцем! Он Бог знает что о себе вообразит. Можете представить, - целует руку, точно рыцарь своей даме!

Лиза обернулась к матери и крикнула:

Мама, поди сюда!

Она и Пауль Сепп остановились у края дороги. У обоих были счастливые, сияющие лица.

Вмести с Анною Сергеевною подошли Козовалов и Бубенчиков. Козовалов сказал на ухо Анне Сергеевне:

А нашему эстонцу очень к лицу воинственное воодушевление. Смотрите, какой красавец, точно рыцарь Парсифаль.

Анна Сергеевна с досадою проворчала:

Ну уж красавец! Ну что, Лизонька? - спросила она удочери.

Лиза сказала, радостно улыбаясь:

Вот мой жених, мамочка.

Анна Сергеевна в ужасе перекрестилась. Воскликнула:

Лиза, побойся Бога! Что ты говоришь!

Лиза говорила с гордостью:

Он - защитник отечества.

Солоухин Владимир Алексеевич – русский советский писатель и поэт.

С детства, со школьной скамьи человек привыкает к сочетанию слов: «любовь к родине». Осознает он эту любовь гораздо позже, а разобраться в сложном чувстве любви к родине — то есть что именно и за что он любит дано уже в зрелом возрасте.

Чувство это действительно сложное. Тут и родная культура, и родная история, все прошлое и все будущее народа, все, что народ успел совершить на протяжении своей истории и что ему совершить еще предстоит.

Не вдаваясь в глубокие рассуждения, мы можем сказать, что на одном из первых мест в сложном чувстве любви к родине находится любовь к родной природе.

Для человека, родившегося в горах, ничего не может быть милее скал и горных потоков, белоснежных вершин и крутых склонов. Казалось бы, что любить в тундре? Однообразная заболоченная земля с бесчисленными стеклышками озер, поросшая лишайниками, однако ненец-оленевод не променяет своей тундры ни на какие там южные красоты.

Одним словом, кому мила степь, кому — горы, кому — морское, пропахшее рыбой побережье, а кому — родная среднерусская природа, тихие красавицы реки с желтыми кувшинками и белыми лилиями, доброе, тихое солнышко Рязани… И чтобы жаворонок пел над полем ржи, и чтобы скворечник на березе перед крыльцом.

Было бы бессмысленно перечислять все приметы русской природы. Но из тысяч примет и признаков складывается то общее, что мы зовем нашей родной природой и что мы, любя, быть может, и море и горы, любим все же сильнее, чем что-либо иное в целом свете.

Все это так. Но нужно сказать, что это чувство любви к родной природе в нас не стихийно, оно не только возникло само собой, поскольку мы родились и выросли среди природы, но воспитано в нас литературой, живописью, музыкой, теми великими учителями нашими, которые жили прежде нас, тоже любили родную землю и передали свою любовь нам, потомкам.

Разве не помним мы с детства наизусть лучшие строки о природе Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Алексея Толстого, Тютчева, Фета? Разве оставляют нас равнодушными, разве не учат ничему описания природы у Тургенева, Аксакова, Льва Толстого, Пришвина, Леонова, Паустовского?.. А живопись? Шишкин и Левитан, Поленов и Саврасов, Нестеров и Пластов — разве они не учили и не учат нас любить родную природу? В ряду этих славных учителей занимает достойное место имя замечательного русского писателя Ивана Сергеевича Соколова-Микитова.

Иван Сергеевич Соколов-Микитов родился в 1892 году на земле Смоленской, и детство его прошло среди самой что ни на есть русской природы. В то время живы были еще народные обычаи, обряды, праздники, быт и уклад старинной жизни. Незадолго до смерти Иван Сергеевич так писал о том времени и о том мире:

«В коренной крестьянской России начиналась моя жизнь. Эта Россия была моей настоящей родиной. Я слушал крестьянские песни, смотрел, как пекут хлеб в русской печи, запоминал деревенские, крытые соломой избы, баб и мужиков… Помню веселые святки, масленицу, деревенские свадьбы, ярмарки, хороводы, деревенских приятелей, ребят, наши веселые игры, катанье с гор… Вспоминаю веселый сенокос, деревенское поле, засеянное рожью, узкие нивы, синие васильки по межам… Помню, как, переодевшись в праздничные сарафаны, бабы и девки выходили зажинать поспевшую рожь, цветными яркими пятнами рассыпались по золотому чистому полю, как праздновали зажинки. Первый сноп доверяли сжать самой красивой трудолюбивой бабе — хорошей, умной хозяйке… Это был тот мир, в котором я родился и жил, это была Россия, которую знал Пушкин, знал Толстой».

Чуковский Корней Иванович - русский советский поэт, публицист, литературный критик, переводчик и литературовед.

На днях пришла ко мне молодая студентка, незнакомая, бойкая, с какой-то незатейливой просьбой. Исполнив ее просьбу, я со своей стороны попросил ее сделать мне милость и прочитать вслух из какой-нибудь книги хоть пять или десять страничек, чтобы я мог полчаса отдохнуть.

Она согласилась охотно. Я дал ей первое, что попало мне под руку, - повесть Гоголя «Невский проспект», закрыл глаза и с удовольствием приготовился слушать.

Таков мой любимый отдых.

Первые страницы этой упоительной повести прямо-таки невозможно читать без восторга: такое в ней разнообразие живых интонаций и такая чудесная смесь убийственной иронии, сарказма и лирики. Ко всему этому девушка оказалась слепа и глуха. Читала Гоголя, как расписание поездов, - безучастно, монотонно и тускло. Перед нею была великолепная, узорчатая, многоцветная ткань, сверкающая яркими радугами, но для нее эта ткань была серая.

Конечно, при чтении она сделала немало ошибок. Вместо блАга прочитала благА, вместо меркантильный - мекрантильный и сбилась, как семилетняя школьница, когда дошла до слова фантасмагория, явно не известного ей.

Но что такое безграмотность буквенная по сравнению с душевной безграмотностью! Не почувствовать дивного юмора! Не откликнуться душой на красоту! Девушка показалась мне монстром, и я вспомнил, что именно так - тупо, без единой улыбки - читал того же Гоголя один пациент Харьковской психиатрической клиники.

Чтобы проверить свое впечатление, я взял с полки другую книгу и попросил девушку прочитать хоть страницу «Былого и дум». Здесь она спасовала совсем, словно Герцен был иностранный писатель, изъяснявшийся на неведомом ей языке. Все его словесные фейерверки оказались впустую; она даже не заметила их.

Девушка окончила школу и благополучно училась в педагогическом вузе. Никто не научил ее восхищаться искусством - радоваться Гоголю, Лермонтову, сделать своими вечными спутниками Пушкина, Баратынского, Тютчева, и я пожалел ее, как жалеют калеку.

Ведь человек, не испытавший горячего увлечения литературой, поэзией, музыкой, живописью, не прошедший через эту эмоциональную выучку, навсегда останется душевным уродом, как бы ни преуспевал он в науке и технике. При первом же знакомстве с такими людьми я всегда замечаю их страшный изъян - убожество их психики, их «тупосердие» (по выражению Герцена). Невозможно стать истинно культурным человеком, не пережив эстетического восхищения искусством. У того, кто не пережил этих возвышенных чувств, и лицо другое, и самый звук его голоса другой. Подлинно культурного человека я всегда узнаю по эластичности и богатству его интонаций. А человек с нищенски-бедной психической жизнью бубнит однообразно и нудно, как та девушка, что читала мне «Невский проспект».

Но всегда ли школа обогащает литературой, поэзией, искусством духовную, эмоциональную жизнь своих юных питомцев? Я знаю десятки школьников, для которых литература - самый скучный, ненавистный предмет. Главное качество, которое усваивают дети на уроках словесности, - скрытность, лицемерие, неискренность.

Школьников насильно принуждают любить тех писателей, к которым они равнодушны, приучают их лукавить и фальшивить, скрывать свои настоящие мнения об авторах, навязанных им школьной программой, и заявлять о своем пылком преклонении перед теми из них, кто внушает им зевотную скуку.

Я уже не говорю о том, что вульгарно-социологический метод, давно отвергнутый нашей наукой, все еще свирепствует в школе, и это отнимает у педагогов возможность внушить школярам эмоциональное, живое отношение к искусству. Поэтому нынче, когда я встречаю юнцов, которые уверяют меня, будто Тургенев жил в XVIII веке, а Лев Толстой участвовал в Бородинском сражении, и смешивают старинного поэта Алексея Кольцова с советским журналистом Михаилом Кольцовым, я считаю, что все это закономерно, что иначе и быть не может. Все дело в отсутствии любви, в равнодушии, во внутреннем сопротивлении школьников тем принудительным методам, при помощи которых их хотят приобщить к гениальному (и негениальному) творчеству наших великих (и невеликих) писателей.

Без энтузиазма, без жаркой любви все такие попытки обречены на провал.

Теперь много пишут в газетах о катастрофически плохой орфографии в сочинениях нынешних школьников, которые немилосердно коверкают самые простые слова. Но орфографию невозможно улучшить в отрыве от общей культуры. Орфография обычно хромает у тех, кто духовно безграмотен, у кого недоразвитая и скудная психика.

Ликвидируйте эту безграмотность, и все остальное приложится.

Третий адъютант

Рассказ

1942

Комиссар был твердо убежден, что смелых убивают реже, чем трусов. Он любил это повторять и сердился, когда с ним спорили.

В дивизии его любили и боялись. У него была своя особая манера приучать людей к войне. Он узнавал человека на ходу. Брал его в штабе дивизии, в полку и, не отпуская ни на шаг, ходил с ним целый день всюду, где ему в этот день надо было побывать.

Если приходилось идти в атаку, он брал этого человека с собой в атаку и шел рядом с ним.

Если тот выдерживал испытание,- вечером комиссар знакомился с ним еще раз.

Как фамилия? - вдруг спрашивал он своим отрывистым голосом.

Удивленный командир называл свою фамилию.

А моя - Корнев. Вместе ходили, вместе на животе лежали, теперь будем знакомы.

В первую же неделю после прибытия в дивизию у него убили двух адъютантов.

Первый струсил и вышел из окопа, чтобы поползти назад. Его срезал пулемет.

Вечером, возвращаясь в штаб, комиссар равнодушно прошел мимо мертвого адъютанта, даже не повернув в его сторону головы.

Второй адъютант был ранен навылет в грудь во время атаки. Он лежал в отбитом окопе на спине и, широко глотая воздух, просил пить. Воды не было. Впереди за бруствером лежали трупы немцев. Около одного из них валялась фляга.

Комиссар вынул бинокль и долго смотрел, словно стараясь разглядеть, пустая она или полная.

Потом, тяжело перенеся через бруствер свое грузное немолодое тело, он пошел по полю всегдашней неторопливой походкой.

Неизвестно почему, немцы не стреляли. Они начали стрелять, когда он дошел до фляги, поднял ее, взболтнул и, зажав под мышкой, повернулся.

Ему стреляли в спину. Две пули попали во флягу. Он зажал дырки пальцами и пошел дальше, неся флягу в вытянутых руках.

Спрыгнув в окоп, он осторожно, чтобы не пролить, передал флягу кому-то из бойцов:

Напоите!

А вдруг дошли бы, а она пустая? - заинтересованно спросил кто-то.

А вот вернулся бы и послал вас искать другую, полную! - сердито смерив взглядом спросившего, сказал комиссар.

Он часто делал вещи, которые, в сущности, ему, комиссару дивизии, делать было не нужно. Но вспоминал о том, что это не нужно, только потом, уже сделав. Тогда он сердился на себя и на тех, кто напоминал ему о его поступке.

Так было и сейчас. Принеся флягу, он уже больше не подходил к адъютанту и, казалось, совсем забыл о нем, занявшись наблюдением за полем боя.

Через пятнадцать минут он неожиданно окликнул командира батальона:

Ну, отправили в санбат?

Нельзя, товарищ комиссар, придется ждать дотемна.

Дотемна он умрет.- И комиссар отвернулся, считая разговор оконченным.

Через пять минут двое красноармейцев, пригибаясь под пулями, несли неподвижное тело адъютанта назад по кочковатому полю.

А комиссар хладнокровно смотрел, как они шли. Он одинаково мерил опасность и для себя и для других. Люди умирают - на то и война. Но храбрые умирают реже.

Красноармейцы шли смело, не падали, не бросались на землю. Они не забывали, что несут раненого. И именно поэтому Корнев верил, что они дойдут.

Ночью, по дороге в штаб, комиссар заехал в санбат.

Ну как, поправляется, вылечили? - спросил он хирурга.

Корневу казалось, что на войне все можно и должно делать одинаково быстро - доставлять донесения, ходить в атаки, лечить раненых.

И когда хирург сказал Корневу, что адъютант умер от потери крови, он удивленно поднял глаза.

Вы понимаете, что вы говорите? - тихо сказал он, взяв хирурга за портупею и привлекая к себе.- Люди под огнем несли его две версты, чтобы он выжил, а вы говорите - умер. Зачем же они его несли?

Про то, как он ходил под огнем за водой, Корнев промолчал.

Хирург пожал плечами.

И, не простившись, пошел к машине.

Хирург смотрел ему вслед. Конечно, комиссар был неправ. Логически рассуждая, он сказал сейчас глупость. И все-таки были в его словах такая сила и убежденность, что хирургу на минуту показалось, что, действительно, смелые не должны умирать, а если они все-таки умирают, то это значит, он плохо работает.

Ерунда! - сказал он вслух, пробуя отделаться от этой странной мысли.

Но мысль не уходила. Ему показалось, что он видит, как двое красноармейцев несут раненого по бесконечному кочковатому полю.

Михаил Львович,- вдруг сказал он, как о чем-то уже давно решенном, своему помощнику, вышедшему на крыльцо покурить.- Надо будет утром вынести дальше вперед еще два перевязочных пункта с врачами...

Комиссар добрался до штаба только к рассвету. Он был не в духе и, вызывая к себе людей, сегодня особенно быстро отправлял их с короткими, большей частью ворчливыми напутствиями. В этом был свой расчет и хитрость. Комиссар любил, когда люди уходили от него сердитыми. Он считал, что человек все может. И никогда не ругал человека за то, что тот не смог, а всегда только за то, что тот мог и не сделал. А если человек делал много, то комиссар ставил ему в упрек, что он не сделал еще больше. Когда люди немножко сердятся - они лучше думают. Он любил обрывать разговор на полуслове, так, чтобы человеку было понятно только главное. Именно таким образом он добивался того, что в дивизии всегда чувствовалось его присутствие. Побыв с человеком минуту, он старался сделать так, чтобы тому было над чем думать до следующего свидания.

Утром ему подали сводку вчерашних потерь. Читая ее, он вспомнил хирурга. Конечно, сказать этому старому опытному врачу, что он плохо работает, было с его стороны бестактностью, но ничего, ничего, пусть думает, может, рассердится и придумает что-нибудь хорошее. Он не сожалел о сказанном. Самое печальное было то, что погиб адъютант. Впрочем, долго вспоминать об этом он себе не позволил. Иначе за эти месяцы войны слишком о многих пришлось бы горевать. Он будет вспоминать об этом потом, после войны, когда неожиданная смерть станет несчастьем или случайностью. А пока - смерть всегда неожиданна. Другой сейчас и не бывает, пора к этому привыкнуть. И все-таки ему было грустно, и он как-то особенно сухо сказал начальнику штаба, что у него убили адъютанта и надо найти нового.

Третий адъютант был маленький, светловолосый и голубоглазый паренек, только что выпущенный из школы и впервые попавший на фронт.

Когда в первый же день знакомства ему пришлось идти рядом с комиссаром вперед, в батальон, по подмерзшему осеннему полю, на котором часто рвались мины, он ни на шаг не оставлял комиссара. Он шел рядом: таков был долг адъютанта. Кроме того, этот большой грузный человек с его неторопливой походкой казался ему неуязвимым: если идти рядом с ним, то ничего не может случиться.

Когда мины начали рваться особенно часто и стало ясно, что немцы охотятся именно за ними, комиссар и адъютант стали изредка ложиться.

Но не успевали они лечь, не успевал рассеяться дым от близкого разрыва, как комиссар уже вставал и шел дальше.

Вперед, вперед,- говорил он ворчливо.- Нечего нам тут дожидаться.

Почти у самых окопов их накрыла вилка. Одна мина разорвалась впереди, другая - сзади.

Комиссар встал, отряхиваясь.

Вот видите,- сказал он, на ходу показывая на маленькую воронку сзади.- Если бы мы с вами трусили да ждали, как раз она бы по нас и пришлась. Всегда надо быстрей вперед идти.

Ну а если бы мы еще быстрей шли,- так...- и адъютант, не договорив, кивнул на воронку, бывшую впереди них.

Ничего подобного,- сказал комиссар.- Они же по нас сюда били - это недолет. А если бы мы уже были там - они бы туда целили и опять был бы недолет.

Адъютант невольно улыбнулся: комиссар, конечно, шутил. Но лицо комиссара было совершенно серьезно. Он говорил с полной убежденностью. И вера в этого человека, вера, возникающая на войне мгновенно и остающаяся раз и навсегда, охватила адъютанта. Последние сто шагов он шел рядом с комиссаром, совсем тесно, локоть к локтю.

Так состоялось их первое знакомство.

Прошел месяц. Южные дороги то подмерзали, то становились вязкими и непроходимыми.

Где-то в тылу, по слухам, готовились армии для контрнаступления, а пока поредевшая дивизия все еще вела кровавые оборонительные бои.

Была темная осенняя южная ночь. Комиссар, сидя в землянке, пристраивал на железной печке поближе к огню свои забрызганные грязью сапоги.

Сегодня утром был тяжело ранен командир дивизии. Начальник штаба, положив на стол подвязанную черным платком раненую руку, тихонько барабанил по столу пальцами. То, что он мог это делать, доставляло ему удовольствие: пальцы снова начинали его слушаться.

Ну хорошо, упрямый вы человек,- продолжал он прерванный разговор,- ну пусть Холодилина убили потому, что он боялся, но генерал-то ведь был храбрым человеком - как по-вашему?

Не был, а есть. И он выживет,- сказал комиссар и отвернулся, считая, что тут не о чем больше говорить.

Но начальник штаба потянул его за рукав и сказал совсем тихо, так, чтобы никто лишний не слышал его грустных слов:

Ну выживет, хорошо - едва ли, но хорошо. Но ведь Миронов не выживет, и Заводчиков не выживет, и Гавриленко не выживет. Они умерли, а ведь они были храбрые люди. Как же с вашей теорией?

У меня нет теории,- резко сказал комиссар.- Я просто знаю, что в одинаковых обстоятельствах храбрые реже гибнут, чем трусы. А если у вас не сходят с языка имена тех, кто был храбр и все-таки умер, то это потому, что когда умирает трус, то о нем забывают прежде, чем его зароют, а когда умирает храбрый, то о нем помнят, говорят и пишут. Мы помним только имена храбрых. Вот и все. А если вы все-таки называете это моей теорией, воля ваша. Теория, которая помогает людям не бояться,- хорошая теория.

В землянку вошел адъютант. Его лицо за этот месяц потемнело, а глаза стали усталыми. Но в остальном он остался все тем же мальчишкой, каким в первый день увидел его комиссар. Щелкнув каблуками, он доложил, что на полуострове, откуда только что вернулся, все в порядке, только ранен командир батальона капитан Поляков.

Кто вместо него? - спросил комиссар.

Лейтенант Васильев из пятой роты.

А кто же в пятой роте?

Какой-то сержант.

Комиссар на минуту задумался.

Сильно замерзли? - спросил он адъютанта,

По правде говоря - сильно.

Выпейте водки.

Комиссар налил из чайника полстакана водки, и лейтенант, не снимая шинели, только наспех распахнув ее, залпом выпил.

А теперь поезжайте обратно,- сказал комиссар.- Я тревожусь, понимаете? Вы должны быть там, на полуострове, моими глазами. Поезжайте.

Адъютант встал. Он застегнул крючок шинели медленным движением человека, которому хочется еще минуту побыть в тепле. Но, застегнув, больше не медлил. Низко согнувшись, чтобы не задеть притолоку, он исчез в темноте. Дверь хлопнула.

Хороший парень,- сказал комиссар, проводив его глазами.- Вот в таких я верю, что с ними ничего не случится. Я верю в то, что они будут целы, а они верят, что меня пуля не возьмет А это самое главное. Верно, полковник?

Начальник штаба медленно барабанил пальца: га по столу. Храбрый от природы человек, он не любил подводить никаких теорий ни под свою, ни под чужую храбрость. Но сейчас ему казалось, что комиссар прав.

Да,- сказал он.

В печке трещали поленья. Комиссар спал, упав лицом на десятиверстку и раскинув на ней руки так широко, как будто он хотел забрать обратно всю начерченную на ней землю.

Утром комиссар сам выехал на полуостров. Потом он не любил вспоминать об этом дне. Ночью немцы, внезапно высадившись на полуострове, в жестоком бою перебили передовую пятую роту - всю, до последнего человека.

Комиссару в течение дня пришлось делать то, что ему, комиссару дивизии, в сущности, делать совсем не полагалось. Он утром собрал всех, кто был под рукой, и трижды водил их в атаку.

Тронутый первыми заморозками гремучий песок был взрыт воронками и залит кровью. Немцы были убиты или взяты в плен. Пытавшиеся добраться до своего берега вплавь потонули в ледяной зимней воде.

Отдав уже ненужную винтовку с окровавленным черным штыком, комиссар обходил полуостров. О том, что происходило здесь ночью, ему могли рассказать только мертвые. Но мертвые тоже умеют говорить. Между трупами немцев лежали убитые красноармейцы пятой роты. Одни из них лежали в окопах, исколотые штыками, зажав в мертвых руках разбитые винтовки. Другие, те, кто не выдержал, валялись на открытом поле в мерзлой зимней степи: они бежали и здесь их настигли пули. Комиссар медленно обходил молчаливое поле боя и вглядывался в позы убитых, в их застывшие лица: он угадывал, как боец вел себя в последние минуты жизни. И даже смерть не мирила его с трусостью. Если бы это было возможно, он похоронил бы отдельно храбрых и отдельно трусов. Пусть после смерти, как и при жизни, между ними будет черта.

Он напряженно вглядывался в лица, ища своего адъютанта. Его адъютант не мог бежать и не мог попасть в плен, он должен быть где-то здесь, среди погибших.

Наконец сзади, далеко от окопов, где дрались и умирали люди, комиссар нашел его. Адъютант лежал навзничь, неловко подогнув под спину одну руку и вытянув другую с насмерть зажатым в ней наганом. На груди на гимнастерке запеклась кровь.

Комиссар долго стоял над ним, потом, подозвав одного из командиров, приказал ему приподнять гимнастерку и посмотреть, какая рана.

Он посмотрел бы и сам, но правая рука его, раненная в атаке несколькими осколками гранаты, бессильно повисла вдоль тела. Он с раздражением смотрел на свою обрезанную до плеча гимнастерку, на кровавые, наспех намотанные бинты. Его сердили не столько рана и боль, сколько самый факт, что он был ранен. Он, которого считали в дивизии неуязвимым! Рана была некстати, ее скорее надо было залечить и забыть.

Командир, наклонившись над адъютантом, приподнял гимнастерку и расстегнул белье.

Штыковая,- сказал он, подняв голову, и снова склонился над адъютантом и надолго, на целую минуту, припал к неподвижному телу.

Когда он поднялся, на лице его было удивление.

Еще дышит,- сказал он.

Комиссар ничем не выдал своего волнения.

Двое, сюда! - резко приказал он.- На руки, и быстрей до перевязочного пункта. Может быть, выживет.

«Выживет или нет?» - этот вопрос у него путался с другими: как себя вел в бою? почему оказался сзади всех, в поле? И невольно все эти вопросы связывались в одно: если все хорошо, если вел себя храбро,- значит, выживет, непременно выживет.

И когда через месяц на командный пункт дивизии из госпиталя пришел адъютант, побледневший и худой, но все такой же светловолосый и голубоглазый, похожий на мальчишку, комиссар ничего не спросил у него, а только молча протянул для пожатия левую, здоровую руку.

А я ведь так тогда и не дошел до пятой роты,- сказал адъютант,- застрял на переправе, еще сто шагов оставалось, когда...

Знаю,- прервал его комиссар,- все знаю, не объясняйте. знаю, что молодец, рад, что выжили.

Он с завистью посмотрел на мальчишку, который через месяц после смертельной раны был снова живым и здоровым, и, кивнув на свою перевязанную руку, грустно сказал:

А у нас с полковником уже годы не те. Второй месяц не заживает. А у него - третий. Так и правим дивизией - двумя руками. Он правой, а я левой...

Симонов Константин Михайлович

Пехотинцы

Рассказ

1943

Шел седьмой или восьмой день наступления. В четвертом часу утра начало светать, и Савельев проснулся. Спал он в эту ночь, завернувшись в плащ-палатку, на дне отбитого накануне поздно вечером немецкого окопа. Моросил дождь, но стенки окопа закрывали от ветра, и хотя было и мокро, однако не так уж холодно. Вечером не удалось продвинуться дальше, потому что вся лощина впереди покрывалась огнем неприятеля. Роте было приказано окопаться и ночевать тут.

Разместились уже в темноте, часов в одиннадцать вечера, и старший лейтенант Савин разрешил бойцам спать по очереди: один боец спит, а другой дежурит. Савельев, по характеру человек терпеливый, любил откладывать самое хорошее «напоследки» и потому сговорился со своим товарищем Юдиным, чтобы тот спал первым. Два часа, до половины второго ночи, Савельев дежурил в окопе, а Юдин спал рядом с ним. В половине второго он растолкал Юдина, тот поднялся, а Савельев, завернувшись в плащ-палатку, заснул. Он проспал почти два с половиной часа и проснулся оттого, что стало светать.

Светает, что ли? - спросил он у Юдина, выглядывая из-под плащ-палатки не столько для того, чтобы проверить, действительно ли светает, сколько для того, чтобы узнать, не заснул ли Юдин.

Но спать не пришлось. По окопу прошел их взводный, старшина Егорычев, и приказал подниматься.

Савельев несколько раз потянулся, все еще не вылезая из-под плащ-палатки, потом разом вскочил.

Пришел командир роты старший лейтенант Савин, он с утра обходил все взводы. Собрав их взвод, он объяснил задачу дня: надо преследовать противника, который за ночь отступил, наверное, километра на два, а то и на три, и надо опять его настигнуть. Савин обычно говорил про немцев «фрицы», но когда объяснял задачу дня, то неизменно выражался о них только как о противнике.

Противник,- говорил он,- должен быть настигнут в ближайший же час. Через пятнадцать минут мы выступим.

Встав в окопе, Савельев старательно подогнал снаряжение. А было на нем, если считать автомат, да диск, да гранаты, да лопатку, да неприкосновенный запас в мешке, без малого пуд, а может, и пуд с малым. На весах он не взвешивал, только каждый день прикидывал на плечах, и, в зависимости от усталости, ему казалось то меньше пуда, то больше.

Когда они выступили, солнце еще не показывалось. Моросил дождь. Трава на луговине была мокрая, и под ней хлюпала раскисшая земля.

Ишь какое лето паскудное! - сказал Юдин Савельеву.

Да,- согласился Савельев.- Зато осень будет хорошая. Бабье лето.

До этого бабьего лета еще довоевать надо,- сказал Юдин, человек смелый, когда дело доходило до боя, но склонный к невеселым размышлениям.

Они спокойно пересекли ту самую луговину, через которую вчера никак нельзя было перейти. Сейчас над всей этой длинной луговиной было совсем тихо, никто ее не обстреливал, и только частые маленькие воронки от мин, то и дело встречавшиеся на дороге, размытые и наполненные дождевой водой, напоминали о том, что вчера здесь шел бой.

Минут через двадцать, пройдя луговину, они дошли до леска, у края которого была линия окопов, оставленных немцами ночью. В окопах валялось несколько банок от противогазов, а там, где стояли минометы, лежало полдюжины ящиков с минами.

Все-таки бросают,- сказал Савельев.

Да,- согласился Юдин.- А вот мертвых оттаскивают. Или, может быть, мы никого вчера не убили?

Быть не может,- возразил Савельев.- Убили.

Тут он заметил, что окоп рядом засыпан свежей землей, а из-под земли высовывается нога в немецком ботинке с железными широкими шляпками на подошве, и сказал:

Оттаскивать не оттаскивают, а вот хоронить хоронят,- и кивнул на засыпанный окоп, откуда торчала нога.

Они оба испытали удовлетворение оттого, что Савельев оказался прав. Захватив немецкие позиции и понеся при этом потери, было бы досадно не увидеть ни одного мертвого врага. И хотя они знали, что у немцев имеются убитые, все-таки хотелось убедиться в этом своими глазами.

Через лесок шли осторожно, опасаясь засады. Но засады не оказалось.

Когда они вышли на другую опушку леса, перед ними раскинулось открытое поле. Савельев увидел: впереди, в полукилометре, идет разведка. Но ведь немцы могли ее заметить и пропустить, а потом ударить минами по всей роте. Поэтому, выйдя на поле, бойцы по приказанию старшего лейтенанта Савина развернулись редкой цепью.

Двигались молча, без разговоров. Савельев ждал, что вот-вот может начаться обстрел. Километра за два впереди виднелись холмы. Это была удобная позиция, и там непременно должны были сидеть немцы.

В самом деле, когда разведка ушла еще на километр вперед, Савельев сначала увидел, а потом услышал, как там, где находились разведчики, разорвалось сразу несколько мин. И тут же по холмам ударила наша артиллерия. Савельев знал, что, пока нашей артиллерии не удастся подавить эти немецкие минометы или заставить их переменить место, они не перестанут стрелять. И наверное, перенесут огонь и будут пристреливаться по их роте.

Чтобы к этому моменту пройти как можно больше, Савельев и все остальные бойцы пошли вперед быстрее, почти побежали. И хотя до сих пор вещевой мешок оттягивал Савельеву плечи, сейчас, под влиянием начавшегося возбуждения боя, он почти забыл об этом.

Они шли еще минуты три или четыре. Потом где-то неподалеку за спиной Савельева разорвалась мина, и кто-то справа от него, шагах в сорока, вскрикнул и сел на землю.

Савельев обернулся и увидел, как Юдин, который был в одно и то же время бойцом и санитаром, сначала остановился, а потом побежал к раненому.

Следующие мины ударили совсем близко. Бойцы залегли. Когда они вновь вскочили, Савельев успел заметить, что никого не задело.

Так они несколько раз ложились, поднимались, перебегали и прошли километр до маленьких пригорков. Здесь притаилась разведка. В ней все были живы. Противник вел переменный - то минометный, то пулеметный - огонь. Савельеву и его соседям повезло: там, где они залегли, оказались не то что окопы, но что-то вроде них (наверное, их тут начали рыть немцы, а потом бросили). Савельев залег в начатый окоп, отстегнул лопатку, подрыл немного земли и навалил ее перед собой.

Наша артиллерия все еще сильно била по холмам. Немецкие минометы один за другим замолкли. Савельев и его соседи лежали, каждую минуту готовые по команде двинуться дальше. До холмов, где находились немцы, оставалось метров пятьсот по совсем открытому месту. Минут через пять после того, как они залегли, вернулся Юдин.

Кого ранило? - спросил Савельев.

Не знаю его фамилии,- ответил Юдин.- Этого, маленького, который вчера с пополнением пришел.

Сильно ранило?

Да не так чтобы очень, а из строя выбыл.

В это время над их головами прошли снаряды «катюш», и сразу холмы, на которых засели немцы, заволоклись сплошным дымом. Видимо, этой минуты и выжидал предупрежденный начальством старший лейтенант Савин. Как только прогремел залп, он передал по цепи приказание подниматься.

Савельев с сожалением поглядел на мокрый окоп и сдвинул с шеи ремень автомата. Несколько минут Савельев, как и другие, бежал, не слыша ни одного выстрела. Когда же до холмиков осталось всего метров двести, а то и меньше, оттуда сразу ударили пулеметы, сначала один - слева, а потом два других - из середины. Савельев с размаху бросился на землю и только тогда почувствовал, что он совсем задохнулся от тяжелого бега и сердце его колотится так, словно ударяет прямо о землю. Кто-то сзади (кто - Савельев в горячке не разобрал), не успевший лечь, закричал не своим голосом.

Над головой Савельева прошел сначала один, потом другой снаряд. Не отрываясь от земли, проведя щекой по мокрой траве, он повернул голову и увидел, что позади, шагах в полутораста, стоят наши легкие пушки и прямо с открытого поля бьют по немцам. Просвистел еще один снаряд. Немецкий пулемет, который бил слева, замолчал. И в тот же момент Савельев увидел, как старшина Егорычев, лежавший через четыре человека слева от него, не поднимаясь, взмахнул рукой, показал ею вперед и пополз по-пластунски. Савельев последовал за ним. Ползти было тяжело, место было низкое и мокрое. Когда он, подтягиваясь вперед, ухватывался за траву, она резала пальцы.

Пока он полз, пушки продолжали посылать снаряды через его голову. И хотя впереди немецкие пулеметы тоже не умолкали, но от этих своих пушечных выстрелов ему казалось, что ползти легче.

Теперь до немцев было рукой подать. Пулеметные очереди шевелили траву то сзади, то сбоку. Савельев прополз еще шагов десять и, наверное, так же как и другие, почувствовал, что вот сейчас или минутой позже нужно будет вскочить и во весь рост пробежать оставшиеся сто метров.

Пушки, находившиеся позади, выстрелили еще несколько раз порознь, потом ударили залпом. Впереди взметнулась взлетевшая с бруствера окопов земля, и в ту же секунду Савельев услышал свисток командира роты. Скинув с плеч вещевой мешок (он подумал, что придет за ним потом, когда они возьмут окопы), Савельев вскочил и на бегу дал очередь из автомата. Он оступился в незаметную ямку, ударился оземь, вскочил и снова побежал. В эти минуты у него было только одно желание: поскорее добежать до немецкого окопа и спрыгнуть в него. Он не думал о том, чем его встретит немец. Он знал, что если он спрыгнет в окоп, то самое страшное будет позади, хотя бы там сидело сколько хочешь немцев. А самое страшное - вот эти оставшиеся метры, когда нужно бежать открытой грудью вперед и уже нечем прикрыться.

Когда он оступился, упал и снова поднялся, товарищи слева и справа обогнали его, и поэтому, вскочив на бруствер и нырнув вниз, он увидел там лежавшего ничком уже убитого немца, а впереди себя - мокрую от дождя гимнастерку бойца, бежавшего дальше по ходу сообщения. Он побежал было вслед за бойцом, но потом свернул по окопу налево и с маху наткнулся на немца, который выскочил навстречу ему. Они столкнулись в узком окопе, и Савельев, державший перед собой автомат, не выстрелил, а ткнул немца в грудь автоматом, и тот упал. Савельев потерял равновесие и тоже упал на колено. Поднялся он с трудом, опираясь рукой о скользкую, мокрую стенку окопа. В это время оттуда же, откуда выскочил немец, появился старшина Егорычев, который, должно быть, гнался за этим немцем. У Егорычева было бледное лицо и злые, сверкающие глаза.

Убитый? - спросил он, столкнувшись с Савельевым и кивнув на лежавшего.

Но немец, словно опровергая слова Егорычева, что-то забормотал и стал подниматься со дна окопа. Это ему никак не удавалось, потому что окоп был скользкий, а руки у немца были подняты кверху.

Вставай! Вставай, ты! Хенде нихт,- сказал Савельев немцу, желая объяснить, что тот может опустить руки.

Но немец опустить руки боялся и все пытался встать. Тогда Егорычев поднял его за шиворот одной рукой и поставил в окопе между собой и Савельевым.

Отведи его к старшему лейтенанту,- сказал Егорычев,- а я пойду,- и скрылся за поворотом окопа.

С трудом разминувшись с немцем в окопе и подталкивая его, Савельев повел пленного впереди себя. Они прошли окоп, где лежал, раскинувшись, тот мертвый немец, которого, вскочив в окоп, увидел Савельев, потом повернули в ход сообщения, и глазам Савельева открылись результаты действия «катюш».

Все и в самом ходе сообщения, и по краям его было сожжено и засыпано серым пеплом; поодаль друг от друга были разметаны в траншее и наверху трупы немцев. Один лежал, свесив в траншею голову и руки.

«Наверное, хотел спрыгнуть, да не успел»,- подумал Савельев.

Штаб роты Савельев нашел возле полуразбитой немецкой землянки, вырытой тут же, рядом с окопами. Как и все здесь, она была сделана наспех: должно быть, немцы вырыли ее только за вчерашний день. Во всяком случае, это ничем не напоминало прежние прочные немецкие блиндажи и аккуратные окопы, которые Савельев видел в первый день наступления, когда была прорвана главная линия немецкой обороны. «Не поспевают»,- с удовольствием подумал он. И, повернувшись к командиру роты, сказал:

Товарищ старший лейтенант, старшина Егорычев приказал пленного доставить.

Хорошо, доставляйте,- сказал Савин.

В проходе землянки стояли еще трое пленных немцев, которых охранял незнакомый Савельеву автоматчик.

Вот тебе еще одного фрица, браток,- сказал Савельев.

Сержант! - окликнул в эту минуту старший лейтенант автоматчика.- Когда все соберутся к вам, возьмете с собой еще одного легкораненого и поведете пленных в батальон.

Тут Савельев увидел, что у автоматчика перевязана левая рука и автомат он держит одной правой рукой.

Савельев пошел обратно по окопам и через минуту отыскал Егорычева и еще нескольких своих. В отбитых окопах все уже приходило в порядок, и бойцы устраивали себе места для удобной стрельбы.

А где Юдин, товарищ старшина? - спросил Савельев, беспокоясь за друга.

Он назад пошел, там раненых перевязывает.

И в десятый раз за эти дни Савельев подумал, какая тяжелая должность у Юдина: он делает то же, что и Савельев, да еще ходит вытаскивать раненых и перевязывает их. «Может, он с усталости такой ворчливый»,- подумал Савельев про Юдина.

Егорычев указал ему место, и он, вытащив лопатку, стал расширять себе ячейку, чтобы все приспособить поудобнее на всякий случай.

Их тут не так много и было-то,- сказал Егорычев, занимавшийся рядом с Савельевым установкой пулемета.- Как их «катюшами» накрыло, видал?

Видал,- сказал Савельев.

Как «катюшами» накрыло, так их совсем мало осталось. Прямо-таки замечательно-удивительно накрыло их! - повторил Егорычев.

Савельев уже заметил, что у Егорычева была привычка говорить «замечательно-удивительно» скороговоркой, в одно слово, но говорил он это изредка, когда что-нибудь особенно восхищало его.

Савельев набрасывал лопаткой земляной бруствер, а сам все время думал, как хорошо было бы закурить. Но Юдин все еще не возвращался, а закурить одному было совестно. Однако едва успел он сделать себе «козырек», как вернулся и Юдин.

Закурим, Юдин? - обрадовался Савельев.

А высохла?

Должна высохнуть,- весело отозвался Савельев и стал отвинчивать крышку трофейной масленки, которую он накануне нашел в окопе и приспособил под табак.

Товарищ старшина, закурить желаете? - обратился он к Егорычеву.

А что, махорка есть?

Есть, только сыроватая.

Давай,- согласился Егорычев.

Савельев взял две маленькие щепотки, насыпал по одной Егорычеву и Юдину, которые уже приготовили бумажки. Потом взял третью щепотку себе. Раздался вой снаряда и взрыв около самого окопа. Над их головой взметнулась земля, и они все трое присели на корточки.

Скажи пожалуйста! - удивился Егорычев.- Махорку-то не просыпали?

Нет, не просыпали, товарищ старшина! - отозвался Юдин.

Присев в окопе, они стали свертывать цигарки, а Савельев, с огорчением посмотрев на свои руки, увидел, что весь табак, какой был у него на бумажке, просыпался наземь. Он посмотрел вниз: там стояла вода, и махорка совсем пропала. Тогда, открыв масленку, он с сожалением насыпал себе еще щепотку; он думал, что осталось на две завертки, а теперь выходило, что остается только на одну.

Едва они успели закурить, как опять начали рваться снаряды. Иногда комья земли падали прямо в окоп, в стоявшую на дне воду.

Наверное, заранее пристрелялись,- сказал Егорычев.- Рассчитывали, что не устоят тут.

Новый снаряд разорвался в самом окопе, близко, но за поворотом. Их никого не тронуло. Савельев выглянул за бруствер окопа, посмотрел в немецкую сторону: там не было заметно никакого движения.

Егорычев вынул из кармана часы, посмотрел на них и молча спрятал обратно.

Который час, товарищ старшина? - спросил Савельев.

А ну, который? - в свою очередь, спросил Егорычев.

Савельев посмотрел на небо, но по небу трудно было что-нибудь определить: оно было совершенно серое, и по-прежнему моросил дождь.

Да часов десять утра будет,- сказал он.

А по-твоему, Юдин? - спросил Егорычев.

Да уж полдень небось,- сказал Юдин.

Четыре часа,- сказал Егорычев.

И хотя в такие дни, как этот, Савельев всегда ошибался во времени и вечер приходил всегда неожиданно, тем не менее он лишний раз удивился тому, как быстро летит время.

Неужто четыре часа? - переспросил он.

Вот тебе и «неужто»,- ответил Егорычев.- С минутами.

Немецкая артиллерия стреляла еще довольно долго, но безрезультатно. Потом снова в самом окопе, но теперь поодаль разорвался один снаряд, и оттуда сразу позвали Юдина. Юдин пробыл там минут десять. Вдруг снова просвистел снаряд, и там, где находился Юдин, раздался взрыв. Потом опять затихло, немцы больше не стреляли.

Спустя несколько минут к Савельеву подошел Юдин. Лицо его было совершенно бледное, ни кровинки.

Что ты, Юдин? - удивился Савельев.

Ничего,- спокойно сказал Юдин.- Ранило меня.

Савельев увидел, что рукав гимнастерки у Юдина разрезан во всю длину, рука заправлена за пояс и прибинтована к телу. Савельев знал, что так делают при серьезных ранениях.

«Пожалуй, перебита»,- подумал Савельев.

Как вышло-то? - спросил он Юдина.

Там Воробьева ранило,- пояснил Юдин.- Я его перевязывал, и аккурат ударило. Воробьева убило, а меня... вот видишь... Он присел в окопе, прежде чем уйти.

Закури на дорожку,- предложил Савельев.

Он снова достал свою трофейную масленку и сначала хотел разделить щепотку, которая там оставалась, на две, но устыдился своей мысли, свернул из всего табака большую цигарку и протянул Юдину. Тот левой, здоровой рукой взял цигарку и попросил дать огня.

Немцы совсем не стреляли. Стояла тишина.

Ну, пока не стреляют, я пойду, дружище,- сказал Юдин и поднялся.

Зажав цигарку в уголке рта, он протянул Савельеву здоровую руку.

Ты это...- сказал Савельев и замолчал, потому что подумал: вдруг у Юдина отнимут руку.

Что «это»?

Ты поправляйся и обратно приходи.

Да нет,- сказал Юдин.- Коли поправлюсь, так все одно в другую часть попаду. У тебя адрес мой имеется. Если после войны будешь через Поныри проезжать, слезь и зайди. А так - прощай. На войне едва ли свидимся.

Он пожал руку Савельеву. Тот не нашелся, что сказать ему, и Юдин, неловко помогая себе одной рукой, вылез из окопа и, немного сутулясь, медленно пошел по полю назад.

«Привык, наверное, я к нему»,- глядя вслед, подумал Савельев, не понимая еще того, что он не привык к Юдину, а полюбил его.

Чтобы провести время, Савельев решил пожевать сухарь. Но только тут он вспомнил, что свой вещевой мешок бросил, не доходя до окопов. Он попросил разрешения у Егорычева, вылез из окопа и пошел туда, где, по его расчетам, лежал вещевой мешок. Впереди виднелась фигура Юдина, но Савельев не окликнул его. Что он мог ему еще сказать?

Минут через пять он отыскал свой мешок и пошел обратно.

Вдруг он увидел то, что наблюдатель, сидевший в окопе ниже его, увидел на несколько секунд позже. Впереди, левее леска, лежащего на горизонте, шли немецкие танки, штук десять или двенадцать. Увидев танки, хотя они еще не стреляли, Савельев захотел поскорее добежать до окопа и спрыгнуть вниз. Не успел он это сделать, как танки открыли огонь,- не по нему, конечно, но Савельеву казалось, что именно по нему. Запыхавшись, он спрыгнул в окоп, где Егорычев уже приказывал готовить гранаты.

Боец Андреев, долговязый бронебойщик из их взвода, пристраивал в окопе поудобнее свою большую «дегтяревку». Савельев отстегнул от пояса и положил перед собой на бруствер противотанковую гранату; она была у него только одна, вторую он дней пять назад, погорячившись, кинул в немецкий танк, когда тот был еще метров за сто от него. И, конечно, граната разорвалась совсем попусту, не причинив танку никакого вреда. В тот раз, заметив оплошность Савельева, Егорычев отругал его, да Савельеву и самому было неловко, потому что выходило, будто он струсил, а про себя он знал, что на самом деле не струсил, а только погорячился. И сейчас, отстегивая от пояса гранату, он решил, что, если танк пойдет в его сторону, он бросит гранату только тогда, когда танк будет совсем близко.

Главное - сиди и жди,- сказал, проходя мимо, старший лейтенант Савин, который обходил окопы и всем так говорил.- Сиди и жди и бросай вслед ему, когда он пройдет. Будешь сидеть спокойно, ничем он тебя не возьмет.

Немецкие танки стреляли непрерывно на ходу. То над головой, то слева свистели их снаряды. Савельев слегка приподнялся над окопом. Один танк шел слева, другой - прямо на него. Савельев опять нырнул в окоп. И хотя танк, который шел слева, был больше - это был «тигр»,- а тот, который шел на Савельева,- обыкновенный средний танк, но потому, что он был ближе, Савельеву показалось, что он самый большой. Он приподнял с бруствера гранату и прикинул ее на руке. Граната была тяжелая, и от этого ему стало как-то спокойнее.

В это время сбоку стал стрелять бронебойщик Андреев.

Когда Савельев выглянул еще раз, танк был уже в двадцати шагах. Едва успел он укрыться на дне окопа, как танк прогрохотал над самой его головой, на него пахнуло сверху чужим запахом, гарью и дымом и посыпалась с краев окопа земля. Савельев прижал к себе гранату, как будто боялся, что ее отнимут.

Танк перевалил через окоп. Савельев вскочил, подтянулся на руках, лег животом на край окопа, потом выскочил совсем и бросил гранату вслед танку, целясь под гусеницу. Он бросил гранату со всей силой и, не удержавшись, упал вперед на землю. А затем, зажмурясь, повернулся и спрыгнул в окоп. Лежа в окопе, он все еще слышал рев танка и подумал, что, наверное, промахнулся. Тогда его охватило любопытство; хотя было страшно, он приподнялся и выглянул из окопа. Танк, гремя, поворачивался на одной гусенице, а вторая, как распластанная железная дорожка, волочилась за ним. Савельев понял, что попал.

В этот момент над его головой просвистели один за другим два снаряда. Едва Савельев снова укрылся в окопе, как раздался оглушительный взрыв.

Смотри, горит! - крикнул Андреев, который, поднявшись в окопе, поворачивал свою бронебойку в ту сторону, где находился танк.- Горит! - крикнул он еще раз.

Савельев, приподнявшись над окопом, увидел, что танк вспыхнул и весь загорелся.

Другие танки были далеко влево; один горел, остальные шли, но в эту минуту Савельев не мог бы сказать, вперед ли они идут или назад. Когда он бросал гранату и когда взорвался танк, все в голове у него спуталось.

Ты ему гусеницу подбил,- сказал почему-то шепотом Андреев.- Он остановился, а она как вмажет ему!

Савельев понял, что Андреев имеет в виду противотанковую пушку.

Остальные танки ушли совсем куда-то влево и скрылись из виду. По окопам стали сильно бить немецкие минометы.

Так продолжалось часа полтора и наконец прекратилось. В окоп пришел старший лейтенант Савин вместе с капитаном Матвеевым, командиром батальона.

Вот он подбил фашистский танк,- сказал командир роты, остановившись около Савельева.

Савельев удивился его словам: он никому еще не говорил, что подбил танк, но старший лейтенант уже знал об этом.

Ну что же, представим,- сказал Матвеев.- Молодец! - и пожал руку Савельеву.- Как же вы его подбили?

Он как надо мной прошел, я выскочил и кинул ему гранату в гусеницу,- сказал Савельев.

Молодец! - повторил Матвеев.

Ему еще медаль за старое причитается,- сказал старший лейтенант.

А я принес,- сказал капитан Матвеев.- Я вам четыре медали в роту принес. Прикажите, чтобы бойцы пришли и командир взвода.

Старший лейтенант ушел, а капитан, присев в окопе рядом с Савельевым, порылся в кармане своей гимнастерки, вынул несколько удостоверений с печатями и отобрал одно. Потом он вынул из другого кармана коробочку и из нее медаль. К ним подошли старший лейтенант и старшина.

Савельев поднялся и, словно он находился в строю, замер, как по команде «смирно».

Красноармеец Савельев,- обратился к нему капитан Матвеев,- от имени Верховного Совета и командования в награду за вашу боевую доблесть вручаю вам медаль «За отвагу».

Служу Советскому Союзу! - ответил Савельев.

Он взял медаль задрожавшими руками и чуть не уронил.

Ну вот,- сказал капитан, то ли не зная, что еще сказать, то ли считая дальнейшие слова ненужными.- Поздравляю и благодарю вас. Воюйте! - И он пошел дальше по окопу, в соседний взвод.

Слушай, старшина,- сказал Савельев, когда все остальные ушли.

Привинти-ка.

Егорычев достал из кармана перочинный ножик на цепочке, не торопясь открыл его, расстегнул ворот гимнастерки Савельева, подлез рукой, проткнул повыше кармана ножом и прикрепил медаль к мокрой, потной, забрызганной грязью гимнастерке Савельева.

Жаль, закурить нечего по этому случаю! - сказал Егорычев.

Ничего, и так обойдется,- сказал Савельев.

Егорычев полез в карман, вытащил жестяной портсигар, открыл его, и Савельев увидел на дне портсигара немного табачной пыли.

Для такого раза не пожалею,- сказал Егорычев.- На крайний случай берег.

Они свернули по цигарке и закурили.

Что же это, затихло? - сказал Савельев.

Затихло,- согласился Егорычев.- А ты давай сухарей пожуй. Нужно, чтобы все поели,- я приказание отдам. А то, может быть, как раз и пойдем.- И он отошел от Савельева.

Где-то впереди, слева, еще сильно стреляли, а тут было тихо - то ли немцы что-нибудь готовили, то ли отошли.

Савельев посидел с минуту, потом, вспомнив слова старшины, что, может быть, и правда они тронутся, вытащил из мешка сухарь и, хотя ему не хотелось есть, стал его грызть.

На самом деле происходило то, чего не знали ни Савельев, ни Егорычев.

Немцы не стреляли потому, что на левом фланге их сильно потеснили и они отошли километра на три, за небольшую заболоченную реку. В момент, когда Савельев сидел в тишине и грыз сухарь, в полку уже было дано приказание батальону двигаться вперед и выйти к самой реке, с тем чтобы ночью форсировать ее.

Прошло пятнадцать минут, и старший лейтенант Савин поднял роту. Савельев так же, как и другие, уложил снова вещевой мешок, закинул его за плечи, вышел из окопа и зашагал. До леска дошли благополучно. Уже начинало темнеть. Когда пересекли рощицу и выходили на ее опушку, Савельев увидел сначала сгоревший немецкий танк, а шагах в ста от него - наш, тоже сгоревший. Они совсем близко прошли мимо этого танка, и Савельев различил цифру «120». «Сто двадцать, сто двадцать»,- подумал он. Эту цифру, казалось, он недавно видел перед собой. И вдруг он вспомнил, как позавчера, когда они, усталые, в пятый раз поднялись и пошли вперед, им попались стоявшие в укрытиях танки и на одном из танков была цифра «120». Юдин, у которого был злой язык, на ходу сказал танкистам, высунувшимся из люка:

Что ж, пошли в атаку вместе?

Один из танкистов покачал головой и сказал:

Нам сейчас не время.

Ладно, ладно! - сердито сказал Юдин.- Вот как в город будем входить, так вы туда и въезжайте, как гордые танкисты, и пусть вам девушки цветы дарят...

Проходя мимо сожженного танка, он с огорчением вспомнил об этом разговоре и подумал, что вот они живы, а сидевшие в броне танкисты, наверное, погибли в бою. А Юдин, вероятно, идет, если уже не дошел, в медсанбат с перебитой рукой, перехваченной поясом.

«Такое дело - война,- подумал Савельев,- нельзя на ней людей обидным словом трогать. Сегодня обидишь, а завтра прощения просить поздно».

В темноте они вышли на низкую луговину, которая переходила в болото. Река была совсем близко.

Как сказал старший лейтенант Савин, нужно было к 24.00 сосредоточиться и потом форсировать реку. Савельев вместе с другими уже шел по самому болоту, осторожно, чтобы не зашуметь, ступая в подававшуюся под ногами трясину. Он немного не дошел до берега, как вдруг над головой его провыла первая мина и ударилась в грязь где-то далеко за ним. Потом завыла другая и ударилась ближе. Они залегли, и Савельев стал быстро копать мокрую землю. А мины все шлепались и шлепались в болото то слева, то справа.

Ночь была темная. Савельев лежал молча, ему хотелось во что бы то ни стало поскорее переправиться через реку.

Под свист мин и хлюпанье воды ему приходили на память все события нынешнего дня. Он вспоминал то Юдина, который, может быть, все еще идет по дороге, то сгоревший танк, экипаж которого они когда-то обидели, то распластавшуюся, как змея, гусеницу подбитого им немецкого танка, то, наконец, взводного Егорычева и последнюю табачную пыль на дне его портсигара. Больше закурить сегодня не предвиделось.

Было холодно, неуютно и очень хотелось курить. Если бы Савельеву пришло в голову считать дни, что он воюет, то он бы легко сосчитал, что как раз сегодня кончался восьмисотый день войны.

Симонов Константин Михайлович
Бессмертная фамилия
Рассказ

1944

Прошлой осенью, еще на Десне, когда мы ехали вдоль левого берега ее, у нашего «виллиса» спустил скат, и, пока шофер накачивал его, нам пришлось с полчаса, поджидая, лежать почти на самом берегу. Как это обычно бывает, колесо спустило на самом неудачном месте - мы застряли около наводившегося через реку временного моста.
За те полчаса, что мы там просидели, немецкие самолеты дважды появлялись по три-четыре штуки и бросали мелкие бомбы вокруг переправы. В первый раз бомбежка прошла заурядно, то есть как всегда, и саперы, работавшие на переправе, прилегли кто где и переждали бомбежку лежа. Но во второй раз, когда последний из немецких самолетов, оставшись один, продолжал, назойливо жужжа, бесконечно крутиться над рекой, маленький чернявый майор-сапер, командовавший постройкой, вскочил и начал ожесточенно ругаться.
- Так они и будут крутиться весь день,- кричал он,- а вы так и будете лежать, а мост так и будет стоять! После войны мы тут железнодорожный построим. По местам!
Саперы один за другим поднялись и, с оглядкой на небо, продолжали свою работу.
Немец еще долго кружился в воздухе, потом, увидев, что одно его жужжание перестало действовать, сбросил две последние, оставшиеся у него мелкие бомбы и ушел.
- Вот и ушел! - громко радовался майор, приплясывая на краю моста, так близко от воды, что казалось, он вот-вот упадет в нее.
Я, наверное, забыл бы навсегда об этом маленьком эпизоде, но некоторые обстоятельства впоследствии мне напомнили о нем. Поздней осенью я снова был на фронте, примерно на том же направлении, сначала на Днепре, а потом за Днепром. Мне пришлось догонять далеко ушедшую вперед армию. На дороге мне бросалась в глаза одна, постоянно, то здесь, то там, повторявшаяся фамилия, которая, казалось, была непременной спутницей дороги. То она была написана на куске фанеры, прибитом к телеграфному столбу, то на стене хаты, то мелом на броне подбитого немецкого танка: «Мин нет. Артемьев», или: «Дорога разведана. Артемьев», или: «Объезжать влево. Артемьев», или: «Мост наведен. Артемьев», или, наконец, просто «Артемьев» и стрелка, указывающая вперед.
Судя по содержанию надписей, нетрудно было догадаться, что это фамилия какого-то из саперных начальников, шедшего здесь вместе с передовыми частями и расчищавшего дорогу для армии. Но на этот раз надписи были особенно часты, подробны и, что главное, всегда соответствовали действительности.
Проехав добрых двести километров, сопровождаемый этими надписями, я на двадцатой или тридцатой из них вспомнил того чернявого «маленького майора», который командовал под бомбами постройкой моста на Десне, и мне вдруг показалось, что, может быть, как раз он и есть этот таинственный Артемьев, в качестве саперного ангела-хранителя идущий впереди войск.
Зимой на берегу Буга, в распутицу, мы заночевали в деревне, где разместился полевой госпиталь. Вечером, собравшись у огонька вместе с врачами, мы сидели и пили чай. Не помню уж почему, я заговорил об этих надписях.
- Да, да,- сказал начальник госпиталя.- Чуть ли не полтысячи километров идем по этим надписям. Знаменитая фамилия. Настолько знаменитая, что даже некоторых женщин с ума сводит. Ну, ну, не сердитесь, Вера Николаевна, я же шучу!
Начальник госпиталя повернулся к молодой женщине-врачу, сделавшей сердитый протестующий жест.
- А тут не над чем шутить,- сказала она и обратилась ко мне: - Вы ведь дальше вперед поедете?
- Да.
- Они вот смеются над моим, как они говорят, суеверным предчувствием, но я ведь тоже Артемьева, и мне кажется, что эти надписи на дорогах оставляет мой брат.
- Брат?
- Да. Я потеряла его след с начала войны, мы с ним расстались еще в Минске. Он до войны был инженером-дорожником, и вот мне все почему-то кажется, что это как раз он. Больше того, я верю в это.
- Верит,- прервал ее начальник госпиталя,- да еще сердится, что тот, кто оставлял эти надписи, к своей фамилии не прибавил инициалов.
- Да,- просто согласилась Вера Николаевна,- очень обидно. Если бы еще была надпись «А. Н. Артемьев» - Александр Николаевич, я была бы совсем уверена.
- Даже, знаете, что сделала? - снова перебил начальник госпиталя.- Она один раз к такой надписи приписала внизу: «Какой Артемьев? Не Александр Николаевич? Его ищет его сестра Артемьева, полевая почта ноль три девяносто «Б».
- Правда, так и написали? - спросил я.
- Так и написала. Только надо мной все смеялись и уверяли, что кто-кто, а саперы редко идут назад по своим же собственным отметкам. Это правда, но я все-таки написала... Вы, когда поедете вперед,- продолжала она,- в дивизиях на всякий случай спросите, вдруг наткнетесь. А вот тут я вам напишу номер нашей полевой почты. Если узнаете, сделайте одолжение, напишите мне две строчки. Хорошо?
- Хорошо.
Она оторвала кусочек газеты и, написав на ней свой почтовый адрес, протянула мне. Пока я прятал в карман гимнастерки этот клочок бумаги, она провожала его взглядом, как бы стараясь заглянуть в карман и проследить, чтобы этот адрес был там и не исчез.
Наступление продолжалось. За Днепром и на Днестре я все еще встречал фамилию «Артемьев»: «Дорога разведана. Артемьев», «Переправа наведена. Артемьев», «Мины обезврежены. Артемьев». И снова просто «Артемьев» и стрелка, указывающая вперед.
Весной в Бессарабии я попал в одну из наших стрелковых дивизий, где в ответ на вопрос о заинтересовавшей меня фамилии я вдруг услышал от генерала неожиданные слова:
- Ну как же, это же мой командир саперного батальона - майор Артемьев. Замечательный сапер. А что вы спрашиваете? Наверное, фамилия часто попадалась?
- Да, очень часто.
- Ну еще бы. Не только для дивизии, для корпуса - для армии дорогу разведывает. Весь путь впереди идет. По всей армии знаменитая фамилия, хотя и мало кто его в глаза видел, потому что идет всегда впереди. Знаменитая, можно сказать даже - бессмертная фамилия.
Я снова вспомнил о переправе через Десну, о маленьком чернявом майоре и сказал генералу, что хотел бы увидеть Артемьева.
- А это уж подождите. Если какая-нибудь временная остановка у нас будет - тогда. Сейчас вы его не увидите - где-то впереди с разведывательными частями.
- Кстати, товарищ генерал, как его зовут? - спросил я.
- Зовут? Александр Николаевич зовут. А что?
Я рассказал генералу о встрече в госпитале.
- Да, да,- подтвердил он,- из запаса. Хотя сейчас такой вояка, будто сто лет в армии служит. Наверное, он самый.
Ночью, порывшись в кармане гимнастерки, я нашел обрывок газеты с почтовым адресом госпиталя и написал врачу Артемьевой несколько слов о том, что предчувствие ее подтверждается, скоро тысяча километров, как она идет по следам своего брата.
Через неделю мне пришлось пожалеть об этом письме.
Это было на той стороне Прута. Мост еще не был наведен, но два исправных парома, работавшие, как хороший часовой механизм, монотонно и беспрерывно двигались от одного берега к другому. Еще подъезжая к левому берегу Прута, я на щите разбитого немецкого самоходного орудия увидел знакомую надпись: «Переправа есть. Артемьев».
Я пересек Прут на медленном пароме и, выйдя на берег, огляделся, невольно ища глазами все ту же знакомую надпись. В двадцати шагах, на самом обрыве, я увидел маленький свеженасыпанный холмик с заботливо сделанной деревянной пирамидкой, где наверху, под жестяной звездой, была прибита квадратная дощечка.
«Здесь похоронен,- было написано на ней,- павший славной смертью сапера при переправе через реку Прут майор А. Н. Артемьев». И внизу приписано крупными красными буквами: «Вперед, на запад!»
На пирамидке под квадратным стеклом была вставлена фотография. Я вгляделся в нее. Снимок был старый, с обтрепанными краями, наверное, долго лежавший в кармане гимнастерки, но разобрать все же было можно: это был тот самый маленький майор, которого я видел в прошлом году на переправе через Десну.
Я долго простоял у памятника. Разные чувства волновали меня. Мне было жаль сестру, потерявшую своего брата, не успев еще, быть может, получить письмо о том, что она нашла его. И потом еще какое-то чувство одиночества охватывало меня. Казалось, что-то не так будет дальше на дорогах без этой привычной надписи «Артемьев», что исчез мой неизвестный благородный спутник, охранявший меня всю дорогу. Но что делать. На войне волей-неволей приходится привыкать к смерти.
Мы подождали, пока с парома выгрузили наши машины, и поехали дальше. Через пятнадцать километров, там, где по обеим сторонам дороги спускались глубокие овраги, мы увидели на обочине целую груду наваленных друг на друга, похожих на огромные лепешки немецких противотанковых мин, а на одиноком телеграфном столбе фанерную дощечку с надписью: «Дорога разведана. Артемьев».
В этом, конечно, не было чуда. Как и многие части, в которых долго не менялся командир, саперный батальон привык называть себя батальоном Артемьева, и его люди чтили память погибшего командира, продолжая открывать дорогу армии и надписывать его фамилию там, где они прошли. И когда я вслед за этой надписью еще через десять, еще через тридцать, еще через семьдесят километров снова встречал все ту же бессмертную фамилию, мне казалось, что когда-нибудь, в недалеком будущем, на переправах через Неман, через Одер, через Шпрее я снова встречу фанерную дощечку с надписью: «Дорога разведана. Артемьев».

Симонов Константин Михайлович

Книга посетителей

Рассказ

Высокий, покрытый хвойным лесом холм, на котором похоронен Неизвестный солдат, виден почти с каждой улицы Белграда. Если у вас есть бинокль, то, несмотря на расстояние в пятнадцать километров, на самой вершине холма вы заметите какое-то квадратное возвышение. Это и есть могила Неизвестного солдата.

Если вы выедете из Белграда на восток по Пожаревацкой дороге, а потом свернете с нее налево, то по узкому асфальтированному шоссе вы скоро доедете до подножия холма и, огибая холм плавными поворотами, начнете подниматься к вершине между двумя сплошными рядами вековых сосен, подножия которых опутаны кустами волчьих ягод и папоротником.

Дорога выведет вас на гладкую асфальтированную площадку. Дальше вы не проедете. Прямо перед вами будет бесконечно подниматься вверх широкая лестница, сложенная из грубо обтесанного серого гранита. Вы будете долго идти по ней мимо серых парапетов с бронзовыми факелами, пока наконец не доберетесь до самой вершины.

Вы увидите большой гранитный квадрат, окаймленный мощным парапетом, и посредине квадрата наконец самую могилу - тоже тяжелую, квадратную, облицованную серым мрамором. Крышу ее с обеих сторон вместо колонн поддерживают на плечах восемь согбенных фигур плачущих женщин, изваянных из огромных кусков все того же серого мрамора.

Внутри вас поразит строгая простота могилы. Вровень с каменным полом, истертым бесчисленным множеством ног, вделана большая медная доска.

На доске вырезано всего несколько слов, самых простых, какие только можно себе представить:

ЗДЕСЬ ПОХОРОНЕН НЕИЗВЕСТНЫЙ СОЛДАТ

А на мраморных стенах слева и справа вы увидите увядшие венки с выцветшими лентами, возложенные сюда в разные времена, искренне и неискренне, послами сорока государств.

Вот и все. А теперь выйдите наружу и с порога могилы посмотрите во все четыре стороны света. Быть может, вам еще раз в жизни (а это бывает в жизни много раз) покажется, что вы никогда не видели ничего красивее и величественнее.

На востоке вы увидите бесконечные леса и перелески с вьющимися между ними узкими лесными дорогами.

На юге вам откроются мягкие желто-зеленые очертания осенних холмов Сербии, зеленые пятна пастбищ, желтые полосы жнивья, красные квадратики сельских черепичных крыш и бесчисленные черные точки бредущих по холмам стад.

На западе вы увидите Белград, разбитый бомбардировками, искалеченный боями и все же прекрасный Белград, белеющий среди блеклой зелени увядающих садов и парков.

На севере вам бросится в глаза могучая серая лента бурного осеннего Дуная, а за ней тучные пастбища и черные поля Воеводина и Баната.

И только когда вы окинете отсюда взглядом все четыре стороны света, вы поймете, почему Неизвестный солдат похоронен именно здесь.

Он похоронен здесь потому, что отсюда простым глазом видна вся прекрасная сербская земля, все, что он любил и за что он умер.

Так выглядит могила Неизвестного солдата, о которой я рассказываю потому, что именно она будет местом действия моего рассказа.

Правда, в тот день, о котором пойдет речь, обе сражавшиеся стороны меньше всего интересовались историческим прошлым этого холма.

Для трех немецких артиллеристов, оставленных здесь передовыми наблюдателями, могила Неизвестного солдата была только лучшим на местности наблюдательным пунктом, с которого они, однако, уже дважды безуспешно запрашивали по радио разрешения уйти, потому что русские и югославы начинали все ближе подходить к холму.

Все трое немцев были из белградского гарнизона и прекрасно знали, что это могила Неизвестного солдата и что на случай артиллерийского обстрела у могилы и толстые и прочные стены. Это было по их мнению, хорошо, а все остальное их нисколько не интересовало. Так обстояло с немцами.

Русские тоже рассматривали этот холм с домиком на вершине как прекрасный наблюдательный пункт, но наблюдательный пункт неприятельский и, следовательно, подлежащий обстрелу.

Что это за жилое строение? Чудное какое-то, сроду такого не видал,- говорил командир батареи капитан Николаенко, в пятый раз внимательно рассматривая в бинокль могилу Неизвестного солдата.- А немцы сидят там, это уж точно. Ну как, подготовлены данные для ведения огня?

Так точно! - отрапортовал стоявший рядом с капитаном командир взвода молоденький лейтенант Прудников.

Начинай пристрелку.

Пристрелялись быстро, тремя снарядами. Два взрыли обрыв под самым парапетом, подняв целый фонтан земли. Третий ударил в парапет. В бинокль было видно, как полетели осколки камней.

Ишь брызнуло!-сказал Николаенко.- Переходи на поражение.

Но лейтенант Прудников, до этого долго и напряженно, словно что-то вспоминая, всматривавшийся в бинокль, вдруг полез в полевую сумку, вытащил из нее немецкий трофейный план Белграда и, положив его поверх своей двухверстки, стал торопливо водить по нему пальцем.

В чем дело? - строго сказал Николаенко.- Нечего уточнять, все и так ясно.

Разрешите, одну минуту, товарищ капитан,- пробормотал Прудников.

Он несколько раз быстро посмотрел на план, на холм и снова на план и вдруг, решительно уткнув палец в какую-то наконец найденную им точку, поднял глаза на капитана:

А вы знаете, что это такое, товарищ капитан?

А все - и холм, и это жилое строение?

Это могила Неизвестного солдата. Я все смотрел и сомневался. Я где-то на фотографии в книге видел. Точно. Вот она и на плане - могила Неизвестного солдата.

Для Прудникова, когда-то до войны учившегося на историческом факультете МГУ, это открытие представлялось чрезвычайно важным. Но капитан Николаенко неожиданно для Прудникова не проявил никакой отзывчивости. Он ответил спокойно и даже несколько подозрительно:

Какого еще там неизвестного солдата? Давай веди огонь.

Товарищ капитан, разрешите!-просительно глядя в глаза Николаенко, сказал Прудников.

Ну что еще?

Вы, может быть, не знаете... Это ведь не просто могила. Это, как бы сказать, национальный памятник. Ну...- Прудников остановился, подбирая слова.- Ну, символ всех погибших за родину. Одного солдата, которого не опознали, похоронили вместо всех, в их честь, и теперь это для всей страны как память.

Подожди, не тараторь,- сказал Николаенко и, наморщив лоб, на целую минуту задумался.

Был он большой души человек, несмотря на грубость, любимец всей батареи и хороший артиллерист. Но, начав войну простым бойцом-наводчиком и дослужившись кровью и доблестью до капитана, в трудах и боях так и не успел он узнать многих вещей, которые, может, и следовало бы знать офицеру. Он имел слабое понятие об истории, если дело не шло о его прямых счетах с немцами, и о географии, если вопрос не касался населенного пункта, который надо взять. А что до могилы Неизвестного солдата, то он и вовсе слышал о ней в первый раз.

Однако, хотя сейчас он не все понял в словах Прудникова, он своей солдатской душой почувствовал, что, должно быть, Прудников волнуется не зря и что речь идет о чем-то в самом деле стоящем.

Подожди,- повторил он еще раз, распустив морщины.- Ты скажи толком, чей солдат, с кем воевал,- вот ты мне что скажи!

Сербский солдат, в общем, югославский,- сказал Прудников.- Воевал с немцами в прошлую войну четырнадцатого года.

Вот теперь ясно.

Николаенко с удовольствием почувствовал, что теперь действительно все ясно и можно принять по этому вопросу правильное решение.

Все ясно,- повторил он.- Ясно, кто и что. А то плетешь невесть чего - «неизвестный, неизвестный». Какой же он неизвестный, когда он сербский и с немцами в ту войну воевал? Отставить огонь! Вызовите ко мне Федотова с двумя бойцами.

Через пять минут перед Николаенко предстал сержант Федотов, неразговорчивый костромич с медвежьими повадками и непроницаемо-спокойным при всех обстоятельствах, широким, рябоватым лицом. С ним пришли еще двое разведчиков, тоже вполне снаряженные и готовые.

Николаенко кратко объяснил Федотову его задачу - влезть на холм и без лишнего шума снять немецких наблюдателей. Потом он с некоторым сожалением посмотрел на гранаты, в обильном количестве подвешенные к поясу Федотова, и сказал:

Этот дом, что на горе, он - историческое прошлое, так что ты в самом доме гранатами не балуйся, и так наковыряли. Если что - с автомата сними немца, и все. Понятна твоя задача?

Понятна,- сказал Федотов и стал взбираться на холм в сопровождении своих двух разведчиков.

Старик-серб, сторож при могиле Неизвестного солдата, весь этот день с утра не находил себе места.

Первые два дня, когда немцы появились на могиле, .притащив с собой стереотрубу, рацию и пулемет, старик по привычке толокся наверху под аркой, подметал плиты и пучком перьев, привязанных к палке, смахивал пыль с венков.

Он был очень стар, а немцы были очень заняты своим делом и не обращали на него внимания. Только вечером второго дня один из них наткнулся на старика, с удивлением посмотрел на него, повернул за плечи спиной к себе и, сказав: «Убирайся», шутливо и, как ему казалось, слегка поддал старика под зад коленкой. Старик, спотыкаясь, сделал несколько шагов, чтобы удержать равновесие, спустился по лестнице и больше уже не поднимался к могиле.

Он был очень стар и еще в ту войну потерял всех своих четырех сыновей. Поэтому он и получил это место сторожа, и поэтому же у него было свое особенное, скрываемое от всех отношение к могиле Неизвестного солдата. Где-то в глубине души ему казалось, что в этой могиле похоронен один из его четырех сыновей.

Сначала эта мысль только изредка мелькала в его голове, но после того как он столько лет безотлучно пробыл на могиле, эта странная мысль превратилась у него в уверенность. Он никому и никогда не говорил об этом, зная, что над ним будут смеяться, но про себя все крепче свыкался с этой мыслью и, оставшись наедине с самим собой, только думал: который из четырех?

Прогнанный немцами с могилы, он плохо спал ночь и слонялся внизу вокруг парапета, страдая от обиды и от нарушения многолетней привычки - подниматься каждое утро туда, наверх.

Когда раздались первые разрывы, он спокойно сел, прислонившись спиною к парапету, и стал ждать - что-то должно было перемениться.

Несмотря на свою старость и жизнь в этом глухом месте, он знал, что русские наступают на Белград и, значит, в конце концов должны прийти сюда. После нескольких разрывов все затихло на целых два часа, только немцы шумно возились там наверху, громко кричали что-то и ругались между собой.

Потом вдруг они начали стрелять из пулемета вниз. И кто-то снизу тоже стрелял из пулемета. Потом близко, под самым парапетом, раздался громкий взрыв и наступила тишина. А через минуту всего в каких-нибудь десяти шагах от старика с парапета кубарем прыгнул немец, упал, быстро вскочил и побежал вниз, к лесу.

Старик на этот раз не слышал выстрела, он только увидел, как немец, не добежав нескольких шагов до первых деревьев, подпрыгнул, повернулся и упал ничком. Старик перестал обращать внимание на немца и прислушался. Наверху, у могилы, слышались чьи-то тяжелые шаги. Старик поднялся и двинулся вокруг парапета к лестнице.

Сержант Федотов - потому что услышанные стариком тяжелые шаги наверху были именно его шагами,- убедившись, что, кроме трех убитых, здесь больше нет ни одного немца, поджидал на могиле своих двух разведчиков, которые оба были легко ранены при перестрелке и сейчас еще карабкались на гору.

Федотов обошел могилу и, зайдя внутрь, рассматривал висевшие на стенах венки.

Венки были погребальные,- именно по ним Федотов понял, что это могила, и, разглядывая мраморные стены и статуи, думал о том, чья бы это могла быть такая богатая могила.

За этим занятием его застал старик, вошедший с противоположной стороны.

По виду старика Федотов сразу вывел правильное заключение, что это сторож при могиле, и, сделав три шага ему навстречу, похлопал старика по плечу свободной от автомата рукой и сказал именно ту успокоительную фразу, которую он всегда говорил во всех подобных случаях:

Ничего, папаша. Будет порядок!

Старик не знал, что значат слова «будет порядок!», но широкое рябоватое лицо русского осветилось при этих словах такой успокоительной улыбкой, что старик в ответ тоже невольно улыбнулся.

А что малость поковыряли,- продолжал Федотов, нимало не заботясь, понимает его старик или нет,- что поковыряли, так это же не сто пятьдесят два, это семьдесят шесть, заделать пара пустяков. И граната тоже пустяк, а мне их без гранаты взять никак нельзя было,- объяснил он так, словно перед ним стоял не старик-сторож, а капитан Николаенко.- Вот какое дело,- заключил он.- Понятно?

Старик закивал головой - он не понял того, что сказал Федотов, но смысл слов русского, он чувствовал, был такой же успокоительный, как и его широкая улыбка, и старику захотелось, в свою очередь, сказать ему в ответ что-то хорошее и значительное.

Здесь похоронен мой сын,- неожиданно для себя в первый раз в жизни громко и торжественно сказал он.- Мой сын,- старик показал себе на грудь, а потом на бронзовую плиту.

Он сказал это и с затаенным страхом посмотрел на русского: сейчас тот не поверит и будет смеяться.

Но Федотов не удивился. Он был советский человек, и его не могло удивить то, что у этого бедно одетого старика сын похоронен в такой могиле.

«Стало быть, отец, вот оно что,- подумал Федотов.- Сын, наверно, известный человек был, может, генерал».

Он вспомнил похороны Ватутина, на которых он был в Киеве, просто, по-крестьянски одетых стариков-родителей, шедших за гробом, и десятки тысяч людей, стоявших кругом.

Понятно,- сказал он, сочувственно посмотрев на старика.- Понятно. Богатая могила.

И старик понял, что русский ему не только поверил, но и не удивился необычайности его слов, и благодарное чувство к этому русскому солдату переполнило его сердце.

Он поспешно нащупал в кармане ключ и, открыв вделанную в стену железную дверцу шкафа, достал оттуда переплетенную в кожу книгу почетных посетителей и вечное перо.

Пиши,- сказал он Федотову и протянул ему ручку.

Приставив к стене автомат, Федотов взял в одну руку вечное перо, а другой перелистнул книгу.

Она пестрела пышными автографами и витиеватыми росчерками неведомых ему царственных особ, министров, посланников и генералов, ее гладкая бумага блестела, как атлас, и листы, соединяясь друг с другом, складывались в один сияющий золотой обрез.

Федотов спокойно перевернул последнюю исписанную страницу. Как он не удивился раньше тому, что здесь похоронен сын старика, так он не удивился и тому, что ему надо расписаться в этой книге с золотым обрезом. Открыв чистый лист, он, с никогда не покидавшим его чувством собственного достоинства, своим крупным, как у детей, твердым почерком неторопливо вывел через весь лист фамилию «Федотов» и, закрыв книгу, отдал вечное перо старику.

Здесь я! - сказал Федотов и вышел на воздух.

На пятьдесят километров во все стороны земля была открыта его взгляду.

На востоке тянулись бесконечные леса.

На юге желтели осенние холмы Сербии.

На севере серой лентой извивался бурный Дунай.

На западе лежал белеющий среди увядающей зелени лесов и парков еще не освобожденный Белград, над которым курились дымы первых выстрелов.

А в железном шкафу рядом с могилой Неизвестного солдата лежала книга почетных посетителей, в которой самой последней стояла написанная твердой рукой фамилия еще вчера никому не известного здесь советского солдата Федотова, родившегося в Костроме, отступавшего до Волги и смотревшего сейчас отсюда вниз, на Белград, до которого он шел три тысячи верст, чтобы освободить его.

Симонов Константин Михайлович

Перед атакой

Рассказ

1944

Уже много лет не запомнят в этих местах такой непогожей весны. С утра и до вечера небо одинаково серо, и мелкий холодный дождик все идет и идет, перемежаясь с мокрым снегом. С рассвета и до темноты не разберешь, который час. Дорога то разливается в черные озера грязи, то идет между двумя высокими стенами побуревшего снега.

Младший лейтенант Василий Цыганов лежит на берегу взбухшего от весенней воды ручья перед большим селом, название которого - Загребля - он узнал только сегодня и которое он забудет завтра, потому что сегодня село это должно быть взято, и он пойдет дальше и будет завтра биться под другим таким же селом, названия которого он еще не знает.

Он лежит на полу в одной из пяти хаток, стоящих на этой стороне ручья, над самым берегом, перед разбитым мостом.

Вася, а Вася? - говорит ему лежащий рядом с ним сержант Петренко.- Что ты молчишь, Вася?

Петренко когда-то учился вместе с Цыгановым в одной школе-семилетке в Харькове и, по редкой на войне случайности, оказался во взводе у своего старого знакомого. Несмотря на разницу в званиях, когда они наедине, Петренко называет приятеля по-прежнему Васей.

Ну что ты молчишь? - повторяет еще раз Петренко, которому не нравится, что вот уже полчаса, как Цыганов не сказал ни слова.

Петренко хочется поговорить, потому что немцы стреляют по хатам из минометов, а за разговором время идет незаметней.

Но Цыганов по-прежнему не отвечает. Он лежит молча, прислонившись к разбитой стене хаты, и смотрит в бинокль через пролом наружу, за ручей. Собственно говоря, место, где он лежит, уже нельзя назвать хатой, это только остов ее. Крыша сорвана снарядом, а стена наполовину проломлена, и дождь при порывах ветра мелкими каплями падает за ворот шинели.

Ну чего тебе? - наконец оторвавшись от бинокля, повертывает Цыганов лицо к Петренко.- Чего тебе?

Что ты такой смурный сегодня? - говорит Петренко.

Табаку нет.

И, считая вопрос исчерпанным, Цыганов снова начинает смотреть в бинокль.

На самом деле он сказал неправду. Молчаливость его сегодня не оттого, что нет табаку, хотя это тоже неприятно. Ему не хочется разговаривать оттого, что он вдруг полчаса назад вспомнил: сегодня день его рождения, ему исполнилось тридцать лет. И, вспомнив это, он вспомнил еще очень многое, о чем, может, было бы лучше и не вспоминать, особенно теперь, когда через час, с темнотой, надо идти через ручей в атаку. И мало ли еще что может случиться!

Однако он, сердясь на себя, все-таки начинает вспоминать жену и сына Володьку и трехмесячное отсутствие писем.

Когда в августе они брали Харьков, их дивизия прошла на десять километров южней города, и он видел город вдалеке, но зайти так и не смог и только потом, из писем, узнал, что жена и Володька живы. А какие они сейчас, как выглядят, даже трудно себе представить.

И когда он лишний раз сейчас думает о том, что три года их не видел, он вдруг вспоминает, что не только этот, но и прошлый и позапрошлый дни рождения исполнялись вот так же, на фронте. Он начинает вспоминать: где ж его заставали эти дни рождения?

Сорок второй год. В сорок втором году, в апреле, они стояли возле Гжатска, под Москвой, у деревни Петушки. И атаковали ее они не то восемь, не то девять раз. Он вспоминает Петушки и с сожалением человека, много с тех пор повидавшего, с полной ясностью представляет себе, что Петушки эти надо было брать вовсе не так, как их брали тогда. А надо было зайти километров на десять правей, за соседнюю деревню Прохоровку, и оттуда обойти немцев, и они сами бы из этих Петушков тогда посыпались. Как вот сегодня Загреблю будем брать, а не как тогда - все в лоб да в лоб.

Потом он начинает вспоминать сорок третий год. Где же он тогда был? Десятого его ранили, а потом? Да, верно, тогда он был в медсанбате. Хотя ногу и сильно задело, но он упросил, чтобы его оставили в медсанбате, чтобы не уезжать из части, а то в военкоматах ни черта не хотят слушать. Попадешь оттуда куда угодно, только не в свою часть. Да. Он лежал тогда в медсанбате, и до передовой было всего семь километров. Тяжелые снаряды иногда перелетали через голову. Километров пятьдесят за Курском. Год прошел. Тогда за Курском, а теперь за Ровно. И вдруг, вспомнив все эти названия - Петушки, Курск, Ровно, он неожиданно для себя улыбается, и его угрюмое настроение исчезает.

«Много протопали,- думает он.- Конечно, все одинаково шли. Но, скажем, танкистам или артиллеристам, которые на механической тяге, так им не так заметно, а, скажем, артиллеристам, которые на конной тяге, тем уже заметней, как много прошли... А всего заметней - пехоте».

Правда, раза три или четыре подвезло марши на машинах делать, подбрасывали. А то все ногами.

Он пытается восстановить в уме, какое большое это расстояние, и почему-то вспоминает угловой класс семилетки, где в простенке между окнами висела большая географическая карта. Он прикидывает в уме, сколько примерно от Петушков досюда. По карте получается тысячи полторы километров, не больше, а кажется, что десять тысяч. Да, пожалуй. По карте - мало, а от деревни до деревни - много.

Он поворачивается к Петренко и говорит вслух:

Что «много»? - спрашивает Петренко.

Прошли много.

Да, у меня со вчерашнего марша еще ноги ноют,- соглашается Петренко.- Больше тридцати километров прошли, а?

Это еще не много... А вообще много... Вот интересно - от Петушков...

Какие Петушки?

Есть такие Петушки... От Петушков досюда два года иду. И, скажем, до Германии еще тоже долго идти будем, не один месяц. А вот война кончится, сел в поезд, раз - и готово, уже в Харькове. Ну, может быть, неделю, в крайнем случае, проедешь. Сюда больше двух лет, а обратно - неделю. Вот когда пехота поездит...- совсем размечтавшись, добавляет он.- Будут поезда ходить. И до того докатаемся, что лень будет даже пять километров пешком пройти. Идет, скажем, поезд, проезжает мимо деревни, в которой боец живет, он - раз, дернет «вестингауз» - остановил поезд и слез.

А кондуктор? - спрашивает Петренко.

Кондуктор? А ничего. Нам тогда право будет дано,- продолжает фантазировать Цыганов,- по случаю наших больших трудов останавливать поезд каждому у своей деревни.

Ну, нам-то прямо до Харькова,- рассудительно говорит Петренко.

Нам-то? - переспрашивает Цыганов.- Нам с тобой пока что прямо до Загребли. А там и до Харькова,- после паузы добавляет он.

Над их головами пролетают несколько мин и падают позади, на поле.

Должно быть, Железное назад ползет,- повернувшись в ту сторону, говорит Цыганов.

А ты его давно послал?

Да уже часа два.

С термосом?

С термосом.

Ох, горячего бы чего поесть,- мечтательно, как о недосягаемом, говорит Петренко.

Цыганов опять смотрит в бинокль.

Петренко лежит рядом, поглядывает на него и пробует себе представить, о чем бы в этот момент мог думать Цыганов. Он беспокойный. Все, наверное, соображает, как через ручей лучше перебраться. Два часа все смотрит. Высказывая эту мысль вслух, слово «беспокойный» Петренко произнес бы с некоторой досадой, однако именно об этом качестве Цыганова он думает с уважением.

Вот лежит рядом с ним Цыганов, Вася, с которым они вместе учились до седьмого класса, когда он ушел из школы, а Цыганов остался учиться в восьмом... Лежит и смотрит в бинокль... И не школа это, а война, и не Харьков, а село где-то около границы. И уже не Вася это, а младший лейтенант Цыганов - командир взвода автоматчиков. Над верхней губой у него рыжие усы, которые придают ему пожилой вид: один полковник даже как-то спросил его, не участвовал ли он в той германской войне.

Петренко сам на фронте недавно, месяца три. И когда он думает о том, что Цыганов воюет почти три года, и прикидывает это на себя, то Цыганов ему кажется героем. В самом деле, сколько уже воюет! И все идет своими ногами впереди батальона, первый в села входит...

Так думает он, глядя на Цыганова, а Цыганов, на время оторвавшись от бинокля, в свою очередь, думает о Петренко. И мысли его совершенно другие.

«Черт ее знает! - думает он.- Что, если не подвезли в батальон кухню? Железное термос пустой притащит. А этому вот подай горячего. Он и так выдержит, конечно, он терпеливый, но горяченького хочется. Три месяца всего воюет, трудно ему. Если бы, как я, три года, тогда бы ко всему привык, легче было бы. А то попал прямо в автоматчики, да прямо в наступление. Трудно».

Он смотрит в бинокль и замечает легкое движение между обломками большого сарая, стоящего на той стороне ручья, на краю деревни,

Товарищ Петренко! - обращается он на «вы» к Петренко.- Сползайте к Денисову, он там, у третьей хаты, в ямке лежит. Возьмите у него снайперскую винтовку и принесите мне.

Петренко уползает. Цыганов остается один. Он снова смотрит в бинокль и теперь думает только о немце, который ворошится в сарае. Надо его из винтовки щелкнуть, из автомата не стоит: спугнешь. А из винтовки сразу дать и - нет немца.

Правый берег высок и обрывист. «Если наступать, как тогда под Петушками, половину батальона уложить можно»,- думает Цыганов.

Он смотрит на часы. До наступления темноты осталось еще тридцать минут. Утром его к себе вызывал командир батальона капитан Морозов и объяснял задачу. И у него сейчас вдруг легчает на душе оттого, что он заранее знает, как все будет. Что в двадцать тридцать одна рота обходным путем выйдет на дорогу за село, а он с шумом пойдет прямо, и тогда немцам капут со всех сторон.

Слева раздается подряд несколько автоматных очередей.

Жмаченко бьет,- прислушиваясь, говорит он.- Правильно.

Он три часа назад приказал трем из своих автоматчиков через каждые десять - пятнадцать минут поддавать немцам треску... чтобы они по излишней тишине не догадались, что их обходят.

Подумав о Жмаченко, Цыганов начинает по очереди вспоминать всех своих автоматчиков. И тех шестнадцать - живых, что сейчас лежат с ним вместе тут, на выселках, и ждут атаки, и других - тех, что выбыли из взвода: кто убит, кто ранен...

Много народу переменилось. Много... Он вспоминает рыжеусого немолодого Хромова, который когда-то соблазнил его отпустить такие же усы, а потом в бою под Житомиром спас его, застрелив немца, а потом, под Новоград-Волынским, погиб. Хоронили его зимой, но тоже шел дождь, и когда стали забрасывать могилу, то с лопат сыпалась грязь и было как-то тяжело и обидно, что земля - такая грязная, мокрая - падает на знакомое лицо. Он спрыгнул в могилу и накрыл лицо Хромова пилоткой. Да. А теперь кажется, что это было давно. Потом еще шли, шли...

Стараясь не думать о тех, которых нет, он вспоминает живых, тех, что сейчас с ним. Железнов ушел с термосом в батальон. Этот такой: в кровь разобьется, если в походной кухне есть хотя бы ложка горячей каши - принесет. А Жмаченко ленивый. Идет на своих длинных ногах, ватник без пуговиц, только ремнем затянут. Как грязь на ложке автомата налипла, так и носит ее с собой, а когда окапываться приходится - другой за полчаса себе как следует выкопает, а он против всех только наполовину.

Жмаченко, а Жмаченко, что ты своей жизни не жалеешь?

Та земля, товарищ лейтенант, дуже грязная.

Будешь так рассуждать, убьют тебя из-за твоей лени.

И в самом деле: за два года во все атаки ходит и ни разу не только не поцарапало, даже шинель не задело осколком.

После Жмаченко Цыганов вспоминает о Денисове, к которому он послал сейчас Петренко за снайперской винтовкой. Тот бережет оружие. И автомат и винтовку всегда при себе носит. Откуда она попала к нему - снайперская винтовка? Кто его знает. А следит хорошо. И сейчас небось пожалел, что винтовку требуют. Хотя лейтенант требует, а все же жалко отдавать. Хозяин...

Он вспоминает щуплого, рябоватого младшего сержанта по фамилии Коняга, на которого он на прошлой неделе раза три накричал: плетется всегда в хвосте, отстает. Тот только покорно вытягивался и молчал. А потом на пятый или шестой день, когда пришлось наконец стать в деревне на ночь, Цыганов, неожиданно зайдя в хату, где расположился Коняга, увидел, как тот, разувшись, закрыв глаза и тихонько вскрикивая от боли, отдирает от ног портянки. Ноги у него были распухшие и окровавленные, так что идти ему не было никакой возможности. Но он все-таки шел... И когда Цыганов увидел, как он сдирает с ног портянки, и окликнул его, он вскочил и растерянно посмотрел на младшего лейтенанта, как будто был в чем-то виноват.

Милый ты мой! - с неожиданной лаской сказал ему Цыганов.- Чертушка, что же ты не сказал?

Но Коняга, как обычно, стоял и молчал, и только когда Цыганов приказал ему сесть, и сел с ним рядом, и обнял его одной рукой за плечо, Коняга объяснил, почему он не хотел говорить: тогда ему пришлось бы уйти на несколько дней в медсанбат, и потом, может быть, он обратно к своим не попал бы.

И Цыганов понял, что Коняга, человек от природы тихий и застенчивый, так привык к окружающим его товарищам, что расстаться с ними ему казалось более страшным, чем идти днем и ночью на своих распухших ногах. Он так и остался во взводе. Взводу сутки удалось передохнуть, и фельдшер помог Коняге.

Были во взводе и другие, разные люди. Цыганов у некоторых из них не успел подробно расспросить об их прошлой, довоенной жизни, но ко всем ним он уже присмотрелся и, шагая по дороге, иногда занимался тем, что представлял себе, кем бы они могли быть раньше, и бывал доволен, когда, спросив их, выяснял, что не ошибся в своих догадках.

Товарищ лейтенант!

Во взводе его последний месяц, с тех пор как из старшин произвели в младшие лейтенанты, называли больше просто «лейтенант», отчасти для краткости, отчасти из желания польстить.

Товарищ лейтенант.

Цыганов не оборачивается. Он и так слышит по голосу, что это вернувшийся из батальона Железнов.

Ну что скажешь? Кухня приехала?

Нет, товарищ лейтенант.

Что же ты?.. А говорил, из-под земли достану!

Ночью будет кухня,- отвечает Железнов,- так в батальоне сказали. Кухня вышла, но грязь сильная, еще две лошади припрягли, так что ночью будет. Как село возьмем, прямо туда кашу привезут.

Ночью - это хорошо,- говорит Цыганов.- А что сейчас нет - плохо.

Зато подарочек вам принес.

Что за подарочек? Фляжку, что ли, достал?

Кабы фляжку! - прищелкивает языком Железнов при мысли о водке.- Подарочек от капитана. Сказал мне: «Вот, отнеси».

Железнов снимает ушанку и достает из-за отворота ее маленький комочек бумаги. Цыганов с интересом следит за ним. В бумажку, оказывается, завернуты две маленькие латунные звездочки.

Капитан для себя делал, ну и для вас приказал сделать.

Цыганов протягивает руку и, взяв звездочки на ладонь, смотрит на них. Ему приятно и внимание капитана, и то, что у него теперь есть звездочки, которые можно нацепить на погоны.

А вот и погоны,- говорит Железнов.- Это уже лично я достал.

И он, вытащив из кармана, протягивает Цыганову пару новеньких красноармейских погон.

Так это ж красноармейские. Полоски нет.

А вы на них звездочки прицепите и носите, а полоски я вам прочертить могу.

К Цыганову подползает Петренко.

Принес? - не отрывая глаз от бинокля, спрашивает Цыганов и, не поворачиваясь, берет из рук Петренко снайперскую винтовку.

Отложив в сторону бинокль, он широко, чтоб было удобнее, раскидывает ноги и, прочно вдавив в землю локти, ловит в телескопический прицел тот угол развалин сарая, где прячется замеченный им немец. Теперь остается только ждать. В развалинах не заметно никакого движения.

Цыганов терпеливо ждет, весь сосредоточившись на одной мысли о предстоящем выстреле. Дождь продолжает накрапывать, капли падают за воротник шинели, и Цыганов, не отрывая рук от винтовки, вертит головой. Наконец показывается голова немца. Цыганов нажимает на спуск. Короткий стук выстрела - и голова немца там, в развалинах, исчезает. Хотя в этом нельзя убедиться сейчас, а потом, когда они возьмут село, уже и не до того будет, но Цыганов определенно чувствует, что он попал.

Жалость к людям живет в Цыганове, от природы добром человеке. Несмотря на привычку, он, не показывая этого, до сих пор внутренне вздрагивает, видя наших убитых бойцов, частица воспитанного с детства ужаса перед смертью оживает в нем. Но в каком бы жалком и растерзанном виде ни представали его глазам немецкие мертвецы, он вполне и непритворно равнодушен к их смерти, они не вызывают у него другого чувства, кроме подсознательного желания посчитать, сколько их.

Цыганов, устало вздохнув, говорит вслух:

И когда же они все кончатся?

Кто? - спрашивает Петренко.

Немцы. Ты сиди тут, а я пойду, обойду позицию и вернусь.

Взяв автомат, Цыганов выходит из хаты и, то перебегая, то переползая, по очереди заглядывает ко всем своим автоматчикам. Немецкие мины продолжают рваться по всему берегу, и сейчас, когда он не лежит за стенкой, а передвигается по открытому месту, поющий их свист становится не то что страшнее, а как-то заметнее.

Цыганов переползает от одного автоматчика к другому и в последний раз рукой показывает каждому те переходы через низину и ручей, которые он давно приглядел для атаки.

А колы прямо, товарищ лейтенант? - спрашивает верный себе ленивый Жмаченко.- Зачем идти наискоски, когда можно махнуть прямо?

Дурья твоя голова! -говорит ему Цыганов.- Тут же берег отлогий, а там, вот видишь, гребешок, там, как на берег выскочил- сразу и мертвое пространство. Он тебя из-за гребешка достичь не сможет огнем.

А колы прямо, так швидче,- внимательно выслушав Цыганова, говорит Жмаченко.

В общем, все,- рассердившись и уже официально, на «вы», говорит Цыганов.- Делайте, товарищ Жмаченко, как вам приказано, - и все. А вот, когда село возьмем, будете кашу кушать, тогда ее ложкой из котелка як вам швидче, так и загребайте.

Цыганов заходит к Коняге. Тот лежит, укрывшись за земляной насыпью, насыпанной над глубоким погребом, подвернув ноги и положив рядом с собой автомат.

В дверях погреба, на предпоследней ступеньке, рядом с Конягой сидит старуха, повязанная черным платком. Видимо, у них шел разговор, прерванный появлением Цыганова. Рядом со старухой на земляной ступеньке стоит наполовину пустая крынка с г,:олоком.

Может, молочка попьете? - вместо приветствия обращается старуха к Цыганову.

Попью,- говорит Цыганов и с удовольствием отпивает из крынки несколько больших глотков.- Спасибо, мамаша.

Дай вам бог, на здоровьице.

Что, одни тут остались, мамаша?

Нет, зачем одна. Все в погребе. Только старик корову в лес угнал. Вижу, хлопчик у вас лежит тут,- кивает она на Конягу,- такой тощенький, вот молочка ему и принесла.- Она смотрит на Конягу с сожалением.- Мои двое сынов тоже, кто их знает где, воюют...

Цыганову хочется рассказать ей о Коняге, что этот худой маленький сержант - храбрый солдат и уже которые сутки идет, не жалуясь на боль в распухших ногах, и пять дней назад застрелил двух немцев.

Но вместо этого Цыганов ободряюще похлопывает рукой по плечу Коняги и спрашивает его:

Ну как ноги, а?

И Коняга отвечает, как всегда:

Ничего, подживают, товарищ лейтенант.

В темноте, главное, друг друга не растерять,- говорит ему Цыганов.- Ты крайний, ты за Жмаченко и за Денисовым следи. В какую сторону они, туда и ты, чтобы к селу вместе выйти.

А мы уже тут с Денисовым сговорились,- отвечает Коняга,- вот через тот бродик и влево брать будем.

Правильно,- говорит Цыганов,- вот именно, через бродик и влево, это вы правильно.

Ему хочется сказать Коняге что-нибудь твердое, успокоительное, что, мол, ночью будут они в селе и что все будет в порядке, все, наверно, живы будут, разве кого только ранят. Но ничего этого он не говорит. Потому что не знает этого, а врать не хочет.

Цыганов возвращается к себе. Уже почти совсем стемнело, и немцы, боясь темноты, все бросают по косогору мины. Цыганов смотрит на часы.

Если в последний момент не будет какой-нибудь перемены, значит, до атаки осталось всего несколько минут. Но капитан Морозов, командир батальона, перемен не любит. Цыганов знает, что он сам пошел с ротой в обход Загребли, и, должно быть, если на то есть хоть какая-нибудь возможность, сейчас Морозов, утопая в грязи, уже обошел село и даже перетащил туда, как и хотел, батальонные пушки.

Несколько минут... Мысль о предстоящей смертельной опасности овладевает Цыгановым. Он представляет, как они побегут вперед и как будет стрелять по ним немец, особенно вот из тех домов - на самой круче. Он представляет свист и шлепанье пуль и чей-то крик или стон, потому что непременно же будет кто-нибудь ранен в этой атаке.

И неприятный холод страха проходит по его телу. Впервые за день ему кажется, что он озяб, сильно озяб. Он поеживается, расправляет плечи, одергивает на себе шинель и затягивает ремень на одну дырку потуже. И ему кажется, что уже не так холодно и страшно. Он упрямо старается подготовить себя к предстоящей трудной минуте, забыть о мокрой, грязной земле, о свисте пуль, о возможности смерти. Он заставляет себя думать о будущем, но не о близком будущем, а о далеком, о границе, до которой они дойдут, и о том, что будет там, за границей. И, конечно, о том, о чем думает каждый, кто воюет третий год,- о конце войны.

«А через него все равно не перепрыгнешь»,- вдруг снова вспоминает Цыганов лежащее прямо перед ним село Загребля.

И от этой мысли ему, только что жаждавшему растянуть оставшиеся до атаки минуты, начинает хотеться сократить их.

За селом, за полтора километра отсюда, разом раздается несколько пушечных выстрелов. Цыганов узнает знакомый голос своих батальонных пушек. Потом вспыхивает пулеметная трескотня, и снова стреляют пушки.

«Все-таки дотащил!» - с восхищением думает о капитане Морозове Цыганов.

Поднявшись во весь рост, закусив зубами свисток, Цыганов громко свистит и бежит вперед, по косогору, вперед, вниз, к броду через безымянный ручей.

Симонов Константин Михайлович

Свеча

Рассказ

1944

Симонов Константин Михайлович

Свеча

Рассказ

История, которую я хочу рассказать, произошла девятнадцатого октября сорок четвертого года.

К этому времени Белград был уже взят, в руках у немцев оставался только мост через реку Саву и маленький клочок земли перед ним на этом берегу.

На рассвете пять красноармейцев решили незаметно пробраться к мосту. Путь их лежал через маленький полукруглый скверик, в котором стояло несколько сгоревших танков и бронемашин, наших и немецких, и не было ни одного целого дерева, торчали только расщепленные стволы, словно обломанные чьей-то грубой рукой на высоте человеческого роста.

Посреди сквера красноармейцев застиг получасовой минный налет с того берега. Полчаса они пролежали под огнем и наконец, когда немножко затихло, двое легкораненых уползли назад, таща на себе двух тяжелораненых. Пятый - мертвый - остался лежать в сквере.

Я ничего не знаю о нем, кроме того, что по ротным спискам его фамилия была Чекулев и что он погиб девятнадцатого числа утром в Белграде, на берегу реки Савы.

Должно быть, немцы были встревожены попыткой красноармейцев незаметно пробраться к мосту, потому что весь день после этого они с маленькими перерывами стреляли из минометов по скверу и по прилегавшей к нему улице.

Командир роты, которому было приказано завтра перед рассветом повторить попытку пробраться к мосту, сказал, что за телом Чекулева можно пока не ходить, что его похоронят потом, когда мост будет взят.

А немцы все стреляли - и днем, и на закате, и в сумерках.

Около самого сквера, поодаль от остальных домов, торчали каменные развалины дома, по которым даже трудно было определить, что из себя представлял этот дом раньше. Его настолько сровняло с землей в первые же дни, что никому бы не пришло в голову, что здесь еще может кто-нибудь жить.

А между тем под развалинами, в подвале, куда вела черная, наполовину заваленная кирпичами дыра, жила старуха Мария Джокич. У нее раньше была комната на втором этаже, оставшаяся после покойного мужа, мостового сторожа. Когда разбило второй этаж, она перебралась в комнату первого этажа. Когда разбило первый этаж, она перешла в подвал.

Девятнадцатого был уже четвертый день, как она сидела в подвале. Утром она прекрасно видела, как в сквер, отделенный от нее только искалеченной железной решеткой, проползли пять русских солдат. Она видела, как по ним стали стрелять немцы, как кругом разорвалось много мин. Она даже наполовину высунулась из своего подвала и только хотела крикнуть русским, чтобы они ползли к подвалу, потому что она была уверена, что там, где она живет, безопаснее, как в эту минуту одна мина разорвалась около развалины, и старуха, оглушенная, свалилась вниз, больно ударилась головой о стену и потеряла сознание.

Когда она очнулась и снова выглянула, то увидела, что из всех русских в сквере остался только один. Он лежал на боку, откинув руку, а другую положив под голову, словно хотел поудобнее устроиться спать. Она окликнула его несколько раз, но он ничего не ответил. И она поняла, что он убит.

Немцы иногда стреляли, и в скверике продолжали взрываться мины, поднимая черные столбы земли и срезая осколками последние ветки с деревьев. Убитый русский одиноко лежал, подложив мертвую руку под голову, в голом скверике, где вокруг него валялось только изуродованное железо и мертвое дерево.

Старуха Джокич долго смотрела на убитого и думала. Если бы хоть одно живое существо было рядом, то она, наверное, рассказала бы ему о своих мыслях, но рядом никого не было. Даже кошка, четыре дня жившая с ней в подвале, была убита при последнем взрыве осколками кирпича. Старуха долго думала, потом, порывшись в своем единственном узле, вытащила оттуда что-то, спрятала под черный вдовий платок и неторопливо вылезла из подвала.

Она не умела ни ползать, ни перебегать, она просто пошла своим медленным старушечьим шагом к скверу. Когда на пути ее встретился кусок решетки, оставшейся целой, она не стала перелезать через нее, она была слишком стара для этого. Она медленно пошла вдоль решетки, обогнула ее и вышла в сквер.

Немцы продолжали стрелять по скверу из минометов, но ни одна мина не упала близко от старухи.

Она прошла через сквер и дошла до того места, где лежал убитый русский красноармеец. Она с трудом перевернула его лицом вверх и увидела, что лицо у него молодое и очень бледное. Она пригладила его волосы, с трудом сложила на груди его руки и села рядом с ним на землю.

Немцы продолжали стрелять, но все их мины по-прежнему падали далеко от нее.

Так она сидела рядом с ним, может быть, час, а может быть, два и молчала.

Было холодно и тихо, очень тихо, за исключением тех секунд, В которые рвались мины.

Наконец старуха поднялась и, отойдя от мертвого, сделала несколько шагов по скверу. Вскоре она нашла то, что искала: это была большая воронка от тяжелого снаряда, уже начавшая наполняться водой.

Опустившись в воронке на колени, старуха стала горстями выплескивать со дна накопившуюся там воду. Несколько раз она отдыхала и снова принималась за это. Когда в воронке не осталось больше воды, старуха вернулась к русскому. Она взяла его под мышки и потащила.

Тащить нужно было всего десять шагов, но она была стара и три раза за это время садилась и отдыхала. Наконец она дотащила его до воронки и стянула вниз. Сделав это, она почувствовала себя совсем усталой и долго сидела и отдыхала.

А немцы все стреляли, и по-прежнему их мины рвались далеко от нее.

Отдохнув, она поднялась и, став на колени, перекрестила мертвого русского и поцеловала его в губы и в лоб.

Потом она стала потихоньку заваливать его землей, которой было очень много по краям воронки. Скоро она засыпала его так, что из-под земли ничего не было видно. Но это показалось ей недостаточным. Она хотела сделать настоящую могилу и, снова отдохнув, начала подгребать землю. Через несколько часов она горстями насыпала над мертвым маленький холмик.

Уже вечерело. А немцы все стреляли.

Насыпав холмик, она развернула свой черный вдовий платок и достала большую восковую свечу, одну из двух венчальных свечей, сорок пять лет хранившихся у нее со дня свадьбы.

Порывшись в кармане платья, она достала спички, воткнула свечу в изголовье могилы и зажгла ее. Свеча легко загорелась. Ночь была тихая, и пламя поднималось прямо вверх. Она зажгла свечу и продолжала сидеть рядом с могилой, все в той же неподвижной позе, сложив руки под платком на коленях.

Когда мины рвались далеко, пламя свечи только колыхалось, но несколько раз, когда они разрывались ближе, свеча гасла, а один раз даже упала. Старуха Джокич каждый раз молча вынимала спички и опять зажигала свечу.

Близилось утро. Свеча догорела до середины. Старуха, пошарив вокруг себя на земле, нашла кусок перегоревшего кровельного железа и, с трудом согнув его старческими руками, воткнула в землю так, чтобы он прикрывал свечу, если начнется ветер. Сделав это, старуха поднялась и такой же неторопливой походкой, какой она пришла сюда, снова пересекла скверик, обошла оставшийся целым кусок решетки и вернулась в подвал.

Перед рассветом рота, в которой служил погибший красноармеец Чекулев, под сильным минометным огнем прошла через сквер и заняла мост.

Через час или два совсем рассвело. Вслед за пехотинцами на тот берег переходили наши танки. Бой шел там, и никто больше не стрелял из минометов по скверу.

Командир роты, вспомнив о погибшем вчера Чекулеве, приказал найти его и похоронить в одной братской могиле с теми, кто погиб сегодня утром.

Тело Чекулева искали долго и напрасно. Вдруг кто-то из искавших бойцов остановился на краю сквера и, удивленно вскрикнув, начал звать остальных. К нему подошло еще несколько человек.

Смотрите,- сказал красноармеец.

И все посмотрели туда, куда он показывал.

Около разбитой ограды сквера высился маленький холмик. В головах его был воткнут полукруг горелого железа. Прикрытая им от ветра, внутри тихо догорала свеча. Огарок уже оплывал, но маленький огонек все еще трепетал, не угасая.

Все подошедшие к могиле почти разом сняли шапки. Они стояли кругом молча и смотрели на догоравшую свечу, пораженные чувством, которое мешает сразу заговорить.

Именно в эту минуту, не замеченная ими раньше, в сквере появилась высокая старуха в черном вдовьем платке. Молча, тихими шагами она прошла мимо красноармейцев, молча опустилась на колени у холмика, достала из-под платка восковую свечу, точно такую же, как та, огарок которой горел на могиле, и, подняв огарок, зажгла от него новую свечу и воткнула ее в землю на прежнем месте. Потом она стала подниматься с колен. Это ей удалось не сразу, и красноармеец, стоявший ближе всех к ней, помог ей подняться.

Даже и сейчас она ничего не сказала. Только, посмотрев на стоявших с обнаженными головами красноармейцев, поклонилась им и, строго одернув концы черного платка, не глядя ни на свечу, ни на них, повернулась и пошла обратно.

Красноармейцы проводили ее взглядами и, тихо переговариваясь, словно боясь нарушить тишину, пошли в другую сторону, к мосту через реку Саву, за которой шел бой,- догонять свою роту.

А на могильном холме, среди черной от пороха земли, изуродованного железа и мертвого дерева, горело последнее вдовье достояние - венчальная свеча, поставленная югославской матерью на могиле русского сына.

И огонь ее не гас и казался вечным, как вечны материнские слезы и сыновнее мужество.


Почему важно хранить память о погибших? В чём значимость военных памятников? Эти и другие вопросы поднимает К. М. Симонов, размышляя о проблеме сохранения памяти о войне

Рассуждая над этой проблемой, автор рассказывает о случае, произошедшем в годы Великой Отечественной войны. Русская батарея во главе с капитаном Николаенко рассматривает и готовится обстрелять наблюдательный пункт, в котором укрываются три немца.

Наши эксперты могут проверить Ваше сочинение по критериям ЕГЭ

Эксперты сайта Критика24.ру
Учителя ведущих школ и действующие эксперты Министерства просвещения Российской Федерации.


Важную роль в эпизоде играет лейтенант Прудников, учившийся когда-то на историческом факультете и осознающий всю важность памятников истории. Именно он узнаёт в наблюдательном пункте могилу Неизвестного солдата. Писатель акцентирует внимание на том, что, несмотря на непонимание и равнодушие капитана, Прудников пытается объяснить Николаенко, в чём состоит значимость памятника: «Одного солдата, которого не опознали, похоронили вместо всех, в их честь, и теперь это для всей страны как память». Капитан, оказавшись человеком не глупым, хотя и не очень образованным, чувствует силу слов своего подчинённого. В риторическом вопросе, заданном Николаенко, звучит морально правильный вывод: «Какой же он неизвестный, когда он сербский и с немцами в ту войну воевал?», и капитан приказывает отставить огонь.

Автор считает, что очень важно хранить память о погибших на войне, а пренебрежительно относиться к военным памятникам – недопустимо. Могила Неизвестного солдата является не просто старым захоронением, а национальным памятником, который необходимо беречь.

С позиции автора трудно не согласиться. Действительно, военные памятники являются важнейшей частью культурного наследия человечества. Именно они помогают будущим поколениям всегда помнить о подвигах и героизме их прадедов, о том, как все-таки страшна война.

О проблеме важности сохранения памяти о погибших на войне размышляли многие писатели. В своей повести «А зори здесь тихие» Б. Васильев рассказывает о пяти молодых девушках: о Жене Комельковой, Рите Осяниной, Лизе Бричкиной, Соне Гурвич и Гале Четвертак. Воюя наравне с мужчинами, они проявляют подлинную выдержку и настоящее мужество. Девушки-зенитчицы погибают героической смертью, защищая Родину и сражаясь врагами до последнего вздоха. Однако в живых остается их командир, Федот Васков. На протяжении всей оставшейся жизни Васков хранит память о героическом подвиге девушек. И на самом деле, вместе со своим приёмным сыном Федот приходит на могилы героинь-зенитчиц и отдает им дань уважения.

Однако память важно хранить о войнах не только последних веков. В «Сказания о Мамаевом побоище» С. Рязанец повествует о битве на Куликовском поле, где столкнулись войска великого князя Дмитрия Донского и хана Золотой Орды Мамая. Написанное с невероятной фактологической точностью, это произведение является настоящим литературным и историческим памятником. Лишь благодаря сказанию мы имеем возможность узнать о хитрой и придуманной тактике Дмитрия Донского, о его подвиге и о храбрости московских воинов.

Действительно, хранить память о погибших в войне, об их настоящим героизме – одна из важнейших задач современного общества. Необходимо признавать ценность национальных памятников, а стремление учить молодое поколение бережно к ним относиться должно стать одним из главных приоритетов человечества.

(442 слова)

Обновлено: 2018-02-18

Внимание!
Если Вы заметили ошибку или опечатку, выделите текст и нажмите Ctrl+Enter .
Тем самым окажете неоценимую пользу проекту и другим читателям.

Спасибо за внимание.